Эта неуклюжая аллегория, слишком прозрачная, чтобы сомневать — ся в ее назначении, если и может называться утопией, то в каком‑то удивительно примитивном (для такого автора, как Радищев) значении Отрывок, который можно классифицировать как вставную новеллу не содержит литературных достоинств и есть попросту незамысловатая пропаганда, неизвестно на кого рассчитанная. Невероятно, чтобы такими средствами писатель надеялся повлиять на монарха. Впрочем, достаточно оснований считать эти страницы Радищева утопией, поскольку они несут все признаки, свойственные русской традиции литературных утопий.
Глава III. «Измельчание породы собак». Утопия первой половины ИХ в
1
Начну с Гоголя. Он был убежден, что слово — это сила, способная изменить не только самого человека, но и материальный порядок, сам физический мир. Ожидая на берегу Неаполитанского залива погоды, чтобы добраться морем до Иерусалима, до могилы Христа, он сочиняет молитву, должную, по его убеждению, ослабить ветер. Писатель задумывает 2–й и 3–й тома «Мертвых душ», чтобы изобразить Чичикова, бросившего свой меркантильный промысел и взошедшего на путь истины. Если слово может утишить ветер, тем более оно способно повлиять на заблуждения людей: происшедшее в романе с Чичиковым, полагал Гоголь, надоумит их переменить собственную жизнь. Художественное творчество, слово в широком значении писатель считал инструментом воздействия на материальный порядок — совсем в духе архаико — магических времен.
Замысел не удался. Гоголевская утопия (исправившийся Чичиков, силой своего влияния изменяющий мир — место вокруг, а в идеале автор видел таковым местом всю землю — «на север, на восток, на юг и на закат», т. е. человечество) рухнула. Правда, в отличие от утопий XVIII столетия, социологических, гоголевская была скорее антропологическая, задавшая, как видно сейчас, в конце XX столетия, тон целому направлению жанра в России, хотя и до Гоголя всемирная литературная практика знакома с этим антропологическим духом («совершенный человек» мировых мифологий). Чичиков 2–го и 3–го томов мог напоминать «совершенного человека» древности. Само же устройство жизни, когда опыт исправившегося Чичикова воспримут сначала в России, а потом по всей земле, Гоголь воображал чуть ли не аналогичным райскому.
В «Мертвых душах», следовательно, предполагалось воссоздать историю того, как грешная душа, томящаяся в аду материальных мук, очистившись, попадает в рай, и судьба этой души в глазах Гоголя была судьбой человечества.
Когда он увидел, что 2–й и 3–й тома не получаются (впрочем, до III так и не дошло), он решил, согласно моей реконструкции, что причина спрятана в нем самом. Гоголь пишет «Выбранные места из переписки с друзьями» — образец русского утопического сознания: с помощью книги писатель рассчитывал и себя исправить, собирая критику от всех читателей на Руси, и саму Русь. Книга переполнена практическими советами людям самых разных сословий и профессий — от губернатора и его жены до чтеца, исполняющего со сцены произведения русских поэтов. Цель «Выбранных мест» состояла в том чтобы исправить одно — единственное место — место жизни человека будь то поместье, Россия или целый мир. Все эти места служили образами друг друга, и потому человек, достигший благорасположения в самом себе, являлся, в мысли Гоголя, примером существования для всего мира.
Неудача, постигшая «Переписку» (не в мнениях критики — мнения были разные: кто восхищался, подобно Плетневу и Чаадаеву, кто негодовал, как Белинский, кто недоумевал, вроде Аксаковых) состояла в отсутствии публично — единодушной реакции, на что уповал Гоголь. Потока писем от русского читающего люда не было, общественное мнение не всколыхнулось, предложенные автором рецепты даже не обсуждались. Это свидетельствовало о невозможности затеянного писателем в «Переписке с друзьями», а косвенно — о нереализуемости 2–го и 3–го томов «Мертвых душ» по задуманному плану — изменить мир словом.
Опыт «Переписки», недописанного 2–го и ненаписанного 3–го томов романа означал (если учитывать послегоголевскую литературную утопию) принципиальную неосуществимость утопического проекта. Он, согласно жанровым требованиям, должен, дабы не разрушать эстетики литературного произведения, оставаться воображаемым. Любая попытка, умышленная ли, нечаянная, переделать действительную жизнь людей по тому, какой она предстоит воображению, оборачивается всегда социальной трагедией, нередко — личной: физический мир не существует по эстетическим законам; вопрос об отношении искусства к действительности можно обсуждать, но нельзя результаты обсуждения переносить на социальную практику, иначе грозит катастрофа.
Читать дальше