При таком понимании роли писателя он не вправе «без комментария» — без указания на источник, субъекта и модальность «цитирования» — пользоваться наличными в литературе содержательными символико-семантическими блоками (формами взаимодействия персонажей, типами их мотивации, ансамблями обстановки и т. д.) как «комплектами» самой реальности, гарантами ее узнаваемого и подтверждаемого онтологического качества. Соответственно, построенная на принципе авторского права поэтика запрещает прибегать к накопленным традицией средствам построения повествовательной действительности (сюжету, стилю, языку) как «готовым». И то и другое автору как бы предстоит создать и наново мотивировать. Поэтому развертывание смыслового мира произведения здесь не может быть ничем иным, как демонстрированием и продумыванием самой процедуры смыслообразования, проблематизацией субъекта и правил стилевого, языкового и других способов синтезирования повествовательной реальности. Понятно, что даже анонимность изложения мотивируется при этом содержательным авторским заданием, выступая одной из конститутивных характеристик (частичных определений) развертываемой действительности. В других же случаях границы и характер этой действительности задаются той или иной относительно самостоятельной, а потому неизбежно сегментарной, точкой зрения, связаны с определенным модусом повествования (сказ, сон, воспоминание, письмо и т. д.).
Таким образом, утопия Замятина утопична вдвойне. Это фантастика и по модусу своего существования (она мотивирована сюжетно), и по средствам ее построения. Быть может, это и подразумевал Тынянов, говоря о замятинской фантастике как стилевой функции, «инерции стиля» (с. 157; в частности, большую стилевую близость с фантастическим романом обнаруживает одновременная с ним эссеистика Замятина, рефлексирующая над фантастичностью новейшей картины мира, — например, ключевая замятинская статья «О синтетизме», 1922).
Хотя не исключено, что здесь — и это в-третьих — проступает еще одна линия теоретических размышлений Тынянова в первой половине 1920-х гг. Демонстрация самой процедуры литературного построения, схематики повествовательного мира предъявляет литературу как литературу, «аналитически» отчленяя нормы конституции смыслового качества от содержательного авторского задания, воспроизводя то и другое по отдельности, в их самодостаточности. Подобный способ конституирования литературной действительности, а соответственно и сам развертываемый мир, пародичен. Под последним термином понимается, напомню тыняновскую формулировку, «применение пародических форм в непародийной функции», «отсутствие направленности на какое-либо произведение», «знак литературности, знак прикрепления к литературе вообще» (с. 290). Это, в частности, и есть в конкретном, практически-рабочем виде то переключение функций, о котором как об аксиоматическом принципе искусства шла речь выше. Поскольку при этом пародируется не тот или иной текст, даже не та или другая повествовательная традиция, а воспроизводится в качестве готовой сама литература в ее претензиях на отражение мира, замещение жизни, постольку пародией становится и сама литературная практика, и «отображаемые» спародированным образцом смысловые реальности. Мир предъявляется как «иной» (формы подобного остранения могут различаться от стилизации до абсурда), литература — как пародия. Значимость этой линии для интеллектуального романа XX в. трудно переоценить: утопическая Нигдея, построенная по принципам пародийной поэтики, лежит в основе художественных миров Музиля и Томаса Манна, Броха и Гессе, Маркеса и Павича, Лесамы Лимы и Мануэля Пуига, Борхеса и Данило Киша, Бруно Шульца и Гомбровича.
В незавершенной статье 1919 г. «О пародии» Тынянов, отталкиваясь от Бергсона, писал об этом так: «Пародия зарождается в результате восприятия напряженности , данной в литературном произведении <���…> Напряженность неизбежна в результате типизирующего творчества вообще, творчества, из некоего живого материала извлекающего ряд основных линий, жестов, речей, что дает неминуемо фигуры схематизированные…» (с. 539). Лексическая близость здесь к некоторым характеристикам замятинского метода — и автохарактеристикам Замятина — бросается в глаза, приоткрывая, видимо, близкие ходы мысли, аксиоматику мышления, его «общие места». Важно еще раз подчеркнуть, что реконструируемый метод демонстрирует и воспроизводит раздельность миров реальности и литературы, мышления и действительности. В этом смысле «подсказкой» от противного в замятинском романе выступает притча о дикаре, ковыряющем в барометре, чтобы изменить погоду. Этот образ, рамкой охватывающий романное повествование, указывает на литературный характер развернутого мира и вместе с тем — на кошмар действительности, построенной по рецептам разума (что, собственно, и есть тема антиутопий как таковых).
Читать дальше