Кочетов, правда, уже не поспевал за ходом дискуссий самих ученых о роли науки в обществе. Ко времени выхода в свет его романа деструктивный характер тотального подчинения науки производству будет осознан даже в тех областях научного знания, которые были призваны решать насущные задачи народно-хозяйственного и военного строительства. В 1954 году П. Л. Капица, занятый в работах по созданию ядерного оружия, обратился к Г. М. Маленкову и Н. С. Хрущеву с письмами, поясняющими необходимость пересмотра организации научных исследований по принципу «связи науки с практикой». Эти обращения станут первым сигналом к дискуссиям о необходимости разделения прикладных и фундаментальных научных исследований, приведшим в конечном счете к реорганизации Академии наук СССР в 1961 году [192]. В идеологической ретроспективе реорганизация Академии наук созвучна «ревизионизму» 1960-х годов в европейском (неомарксизме, делавшем упор на проблемах «практической эпистемологии» и интересе к написанным в 1920-е годы работам молодого Георга (Дьёрдя) Лукача («История и классовое сознание»), Карла Корша («Марксизм и философия») и Антонио Грамши («Философские тетради»). Замечательно при этом, что в дискуссиях о роли активного субъекта в гносеологии (важную роль в этих дискуссиях играет югославский журнал «Праксис») сам Маркс удостоился упреков в умозрительности и склонности к созерцательному материализму [193]. Советская философия в этих спорах участия не принимала, ограничиваясь осторожными заклинаниями о «диалектической» связи теории и практики, но даже это можно счесть уступкой философскому ревизионизму европейских марксистов [194]. Все это произойдет, однако, очень не скоро: для 1930–1940-х годов ситуация выглядит вполне однозначной. Если прибегнуть к терминологии Куна и Лакатоса, в истории советской науки сталинский постулат об «отставании теории перед практикой» выразился в приоритете программ социальных действий перед исследовательскими программами [195].
Различия советской культуры, условно говоря, 1920-х — начала 1930-х и культуры второй половины 1930-х — 1950-х годов (или «культуры 1» и «культуры 2», по известному различению Владимира Паперного) не меняют «прагмацентричности» советского социолекта. И в «культуре 1» и в «культуре 2» торжествует риторика, которая в наибольшей степени напоминает о риторическом приеме «адинатон», или «невозможное» (impossibile / adynaton / αδύνατον) — доказательной достаточности того, что отсутствует. В «Поэтике» Аристотеля адинатон описывается как создание иллюзорной вероятности путем энигматической речи («Невозможное, являющееся вероятным, имеет преимущество перед возможным, которое неправдоподобно») (Poet. 24: 1458a26f. См. также 24: 1460а26), у Псевдо-Лонгина — как содержательное расширение поэтического высказывания (De subl. 38, 5). В поздних риториках тот же прием сближался с понятиями парадокса, перифразы и гиперболы, указывающими при всех своих взаимоотличиях на нечто, что осложняет (или опровергает) известное апелляцией не к действительному, но воображаемому и желаемому [196].
Особенности такой риторики в советской культуре связаны с парадоксальным, на первый взгляд, требованием дискурсивной простоты, декларативно вменяемой советской идеологии. Начиная с середины 1920-х годов идеологические рекомендации, адресуемые партийным ораторам, а также литераторам и ученым-гуманитариям, непременно касаются языковой «простоты» и «ясности». Образцом достохвальных качеств призваны, в частности, служить тексты Ленина. Филологические восторги на их счет были суммированы уже в 1924 году в 1-м номере «ЛЕФа» — в статьях Бориса Эйхенбаума, Льва Якубинского, Юрия Тынянова, Бориса Казанского, Бориса Томашевского [197]. К середине 1930-х годов число работ, посвященных языку Ленина, растет [198], но сам объект изучения начинает разуподобляться. Риторика Ленина сохраняет репутацию образцовой (в «романе-комплексе» Мариэтты Шагинян «Кик» о языке Ленина говорится даже: «Такого языка вы не найдете ни у кого больше <���…> Речь Ленина это искусство будущего») [199]— и вместе с тем обнаруживает живое воплощение в языке Сталина.
В определенном смысле «теоретическая» основа для такой репутации была подготовлена самим Сталиным. В 1924 году в речи «О Ленине» Сталин педантично охарактеризовал «некоторые особенности Ленина как человека и деятеля». Таких особенностей восемь: простота, скромность, логика, боевитость, оптимистичность, партийная принципиальность, народность и гениальность [200]. В 1935 году речь Сталина будет издана в составе однотомника «Ленин, Сталин», утвердившего образ Сталина-человека и Сталина-оратора как продолжателя дела Ленина, который, помимо прочего, «завещал» Сталину и свои ораторские качества [201]. Представление о Сталине-ораторе поддерживается отныне с опорой на созданный самим же Сталиным образ Ленина как основоположника советской топики и риторики [202].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу