Пропагандистские декларации правды и простоты придают самим этим понятиям в контексте советской культуры почти синонимический смысл. Вложенная Максимом Горьким в уста сормовского рабочего характеристика Ленина «Прост как правда» вошла в идеологический лексикон на правах фольклорной паремии [211]. Персонализированная Лениным синонимия простоты и правды не допускала сомнений в ее прескриптивном смысле, но ее дидактический подтекст не определялся только этим. Формулировка Горького удачно воспроизвела идею, имевшую в России длительную традицию церковноучительного и литературного пафоса [212]. В православных текстах подобная синонимия была результатом передачи греческого прилагательного όρθος («прямой, единственно верный, настоящий») словами «правый» и «простыи» [213]. Синоним «православия» — «простославие» [214]. В библейском тексте Господь именуется «Богом правды» (Ис 30,18); «Бог есть Истина» (Ин 14,6. См. русские поговорки, приводимые в словаре В. И. Даля: «Не в силе Бог, а в правде», «Бог правду видит», «Бог в правде помогает»). А в церковнославянском переводе «Богословия» Иоанна Дамаскина Бог — «прост» («Яко же есть Бъ простыи») [215]. Истинный христианин «в простости ходи перед Богом» (Пандекты Никона Черногорца XII века) [216], так как простота означает также и нелукавство, искренность, честность (άπλαστος, απλότης) [217]. Вослед христианским наставлениям дидактическое сближение правды и простоты последовательно отстаивал Лев Толстой (одним из хрестоматийных афоризмов которого стала фраза из «Войны и мира»: «Нет величия там, где нет простоты, добра и правды») [218].
В 1920–1930-е годы призывы к простоте становятся одним из значимых лозунгов культурного строительства [219]. Овладение политической грамотностью напрямую связывается с общедоступностью языка, письма, орфографии («оставленной русскому пролетарию его классовыми противниками» и отнимающей «у трудящихся миллиарды часов на бессмысленную работу по правописанию») [220]. Пролетарская правда противопоставляется буржуазной лжи по критерию общепонятности идеологических истин — революционная культура двадцатых годов и культура сороковых — пятидесятых в этом отношении остаются принципиально схожими. «Культурное упрощение», создание «литературного пролетарского языка» и «рационализации устной речи как политической, так и производственно-технической» в большей степени определяют публицистический пафос 1920–1930-х годов [221], но содержательно не меняются десятилетиями, воспроизводя предсказуемые филиппики по адресу тех, кто стремится «усложнить» надлежащую простоту (и, следовательно, правду) советского социолекта.
Реализация искомой простоты воплощается при этом, однако, не столько в текстах, сколько в сфере Воображаемого. Величие «простого как правда» Ленина объясняет, по рассуждению Глеба Кржижановского, почему
великий правдоискатель — российский народ и великий правдолюбец Ленин так быстро нашли друг друга и так крепко сроднились [222].
Словосочетания «ленинская правда» и «ленинская простота» станут со временем узнаваемыми топосами советской культуры — «Ленинской правдой Заря Коммунизма нам засияла во мгле» (Сергей Михалков), «Служит юность трудовая правде ленинской твоей» (Лев Ошанин) [223], «Наше безотказное оружие — ленинская немеркнущая правда» (Михаил Шолохов) [224], — но не замедлят быть продублированными и в текстах о Сталине. Сталинская простота, как и простота Ленина, синонимична правде, но она также не сводится к простоте и правде сталинских текстов. Тексты эти суть он сам. В этом смысле дискурсивный эталон советской культуры обнаруживает себя не в дидактическом опыте текста (письма и голоса), но, скорее, в его дидактической субъектности и функциональности. Содержательная силлогистика определяется «очевидностью» социального поведения, выражающего «советскость» не столько речи (ведь слова способны не только выражать, но и скрывать правду), но ее субъекта — того, кто говорит. Сам характер такой репрезентации является, конечно, вполне ритуальным. В контексте социо- и психолингвистических исследований методов т. н. «достижения послушания» (compliance-gaining studies) изучение языковой демагогии неслучайно ведется с опорой на такие понятия, как «территория», «дистанция», «инициатива» и др., указывающие на акциональные и проксемические, а не вербальные приоритеты социального взаимодействия [225]. Дискурсивная «простота» в этих случаях соответствует прескриптивной простоте социальной и вместе с тем — ритуальной действительности, должной развести «своих» и «чужих», революционное и контрреволюционное, советское и антисоветское. Поведение здесь не только важнее языкового содержания, но в определенном смысле независимо от него. Более важными в этих случаях оказываются внеязыковые признаки дискурсивной убедительности — приемы, описывавшиеся в старых риториках в терминах pronuntiatio и actio, и, кроме того, сама эффективность высказываний, создающих у слушателей эффект аргументативной достаточности сказанного в силу его (умо)зрительной, образной представимости (в классической риторике такие тексты объединяются понятием «гипотипосис» (υποτύπωσις) или illustratio) [226]. Приведенный выше пример из учебника «Родная речь» кажется здесь вполне показательным: Сталин ждет от отвечающих не столько ответа, сколько (пред)определенного поведения, — большего, говоря словами того же текста, от них не требуется.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу