За обедом у гетмана шла такая грубая попойка, что могла напомнить знатоку казатчины известные запорожские стихи:
В нас у Сичи то і норов, хто Очинаш знає:
Як умивсь, уставши вранці, дак чарки шукає.
Чи чарка то, чи ківш буде, не гледять перелини:
Гладко п'ють, як з лука б'ють, до ночної тіни.
Разгоряченные горилкою, гетман и полковники не могли воздержаться от сарказмов насчет князя Вишневецкого, Александра Конецпольского, Чаплинского и всех ляхов.
Но это было только предуведомлением к будущим беседам с ненавистными гостями.
На другой день, 20 (10) февраля, комиссары совещались о том, когда вручить гетману булаву и знамя. В совещании участвовали, как неизбежное, хоть и не сознаваемое панами, зло, их руководители, ксендзы. Совсем не следовало бы им брать с собой ксендзов сюда, в ту среду, которая опустошила все костелы, от Кобрина до Переяслава. Эти представители католической польщизны напоминали казакам (а в казаках были и попы [92] Например, в статейном списке Унковского говорится: «А Запорожское войско стоит под Баром, в Константинове и в Гоще, под начальством Нечая, полковника брацлавского, Штепы попа да винницкого Гавтеренка».
) творца Брестской унии, Скаргу, и отступников народной церкви Терлецкого, Потея, Рогозу, Рутского, Кунцевича.
Члены комиссарской рады рассуждали о Хмельницком, как дети, или, что все равно, иезуитские питомцы, остающиеся до конца в детском возрасте, и решили: отдать ему знаки гетманского достоинства прежде всего (ante omnia), «чтобы смягчить его людскостью и королевскою милостью».
Этот многозначительный акт Хмельницкий указал совершить на майдане перед своим двором, вблизи которого квартировали (как написано в дневнике Мясковского) послы московский и венгерский. Несли перед комиссарами булаву киевский ловчий пан Кршетовский (это значит русин Кротовский, происходивший от Крота), а знамя — киевский скарбник пан Кульчинский (опять какое-нибудь полонизованное имя). Их торжественное шествие возвещали гетманские трубы и бубны.
Хмельницкий ждал королевских комиссаров, стоя в кругу своих полковников и другой старшины, в альтембасовом (золото-парчовом) красном собольем кобеняке, под бунчуком.
Кисель хотел произнести речь, которую сеймовые паны, без сомнения, назвали бы oratio disertissima; но едва начал восхвалять короля, великого монарха, как стоявший возле гетмана Джеджелий, или Джеджала, закричал: «Король — яко король, але вы, королята, князи, бронте много, и наброили. И ты, Киселю, кость од костей наших, одщепивсь еси и накладаеш з ляхами»...
Свое малорусское происхождение Мяско-Мясковский засвидетельствовал тем, что в дневнике комиссии писал казацкие речи по-малорусски не как иноплеменник.
Гетман (продолжает он) стал говорить Джеджале: «Угамуйсь, не роби колоту» или что-нибудь в этом роде (wzial go hamowac hetman); но он, пьяный уже, хотя было еще рано (pijany gorzalka, choc rano bylo) хотел еще ораторствовать, потрясши булавою; однакож, видя, что никто его не поддерживает, удалился из круга. Вероятно, нашлись у гетмана такие, которые увели его домой, уговаривая, как водится в подобных случаях: «Коли двое кажуть п'яный, дак лягай спати».
После такой интермедии, глава королевской комиссии, с надлежащей торжественностью, отдал Хмельницкому «королевские листы» и «комиссарский креденс (верящую грамоту), которые были тотчас прочтены, потом отдал украшенную бирюзой булаву (bulawe turkusowa), а племянник его — красное знамя с белым орлом и с надписью Iohanes Casimirus Rex Poloniae.
То и другое принял Хмельницкий без особенного удовольствия (z jaka taka checia). Нам вспоминаются при этом слова самовидца в подобном случае: «подарок оного в смех принял, яко тот человек, который и своего много имеет». Булава Николя Потоцкого и булава Доминика Заславского затмевали в глазах казацкого батька туркусовую булаву нищего короля и ценностью, и значением своим. Он поблагодарил «казацки», как выразился дневник Мясковского, и пригласил комиссаров к себе (do swojej gospody).
Перед обедом Кисель произнес к нему речь в изысканных выражениях (gladkiemi i wybornemi slowy): говорил о великих сегодняшних подарках, указал ему на амнистию прошлых дел и преступлений его, потом на свободу стародавней греческой религии, на увеличение реестрового войска, на восстановление старинных прав и свобод запорожских, и наконец — что казалось ему всего важнее — что регимент вверен ему, а не кому-либо другому.
В ином положении дел все это было бы и величаво, и внушутельно. Но Кисель изображал в своем лице побежденного короля с его шляхетским народом, готовым, по мнению победителя, превратиться в жидов. Поэтому казацкому батьку должно было показаться и смешным, и обидным заключение красноречивой орации, именно следующее: подобает и ему, Хмельницкому, явить себя благодарным за столь великую королевскую милость; он должен, как верный подданный и слуга его королевской милости, положить конец этому замешательству и кровопролитию, предотвратить разлив крови, не принимать под протекцию простого хлопства, велеть, чтоб оно повиновалось панам своим, и приступить к трактатам с господами комиссарами.
Читать дальше