И было бы наивно думать, что эта анархия взглядов -- удел одних философов и теоретиков: философы и теоретики -- агенты "самодвижущейся" мысли, их разноречия менее всего случайны. История свидетельствует, что социальная жизнь пронизана противоречиями, пропитана борьбой. Очевидно, борющиеся стороны по-разному взирают на "прогресс", на его общие очертания и частные проявления, -- каждая по своему. Наполеон понимал прогресс иначе, чем современные ему европейские монархи, Бисмарк иначе, чем Бебель, и Ленин -- чем Вильсон. Вражда интересов неразрывна с тяжбой мнений. Что одним лучше, то другим хуже. И выходит, что и в истории мысли, и в истории жизни человечества содержание идеи прогресса всегда густо окрашивалось в субъективные, переменчивые тона. Иные времена -- иные песни.
Конечно, это еще не опрокидывает идеи прогресса, не гасит ее объективной значимости, -- подобно тому, как множественность этических обычаев и верований на протяжении человеческой истории не может логически поколебать формального принципа нравственности; философы доказывают эту истину достаточно убедительно. Но все же остается бесспорным, что теоретики исторической науки доселе ищут понятие прогресса, а практики политической жизни не перестают нащупывать его прихотливые пути в живой, иррациональной стихии конкретной исторической действительности.
4.
Однако, разве нет некоторых прочных, незыблемых, самоочевидных положений, которые могли бы стать основой теории прогресса?
Само собою напрашивается одно такое положение: общее благо, общее счастье. По формуле Бентама, -- "наибольшее счастье наибольшего числа людей". Разве прогресс не есть реализация всеобщего счастья, благополучия? Уменьшение, а то и вовсе ликвидация страданий?
Но философская критика уже достаточно развенчала этот мнимо самоочевидный принцип. Что такое счастье? Трудно найти понятие более зыбкое и субъективное. Счастье -- в довольстве. Руссо полагал, что счастливее всех были первобытные люди, не тронутые культурой. Многие считают, что счастливейшая пора жизни -детство, т. е. стадия развития организма, биологически отнюдь не "высшая". Диоген был абсолютно счастлив в своей бочке, Серафим Саровский -- в своем лесном одиночестве. Древний поэт утверждал, что "величайшее, первое благо -совсем не рождаться, второе, -- родившись, умереть поскорей". Дело -- в потребностях, в индивидуальных, социальных, исторически текучих вкусах. Один видит высшее счастье в борьбе и смерти за идеал, другой -- в угашении воли и отрешенном самоуглублении, третий -- в изобилии благ земных. Счастье счастью рознь. Будет ли прогрессом всеобщее уравнение в повальной сытости и поголовном животном довольстве, в радостях зеленого пастбища? Невольно вспоминается характеристика "последнего человека" у Ницше:
"Земля стала маленькой, и по ней прыгает последний человек, делающий все маленьким. Его род неистребим, как земляная блоха; последний человек живет дольше всех.
Что такое любовь? Что такое творчество? Стремление? Что такое звезда? -так вопрошает последний человек и моргает. Счастье найдено нами! -- говорят последние люди, и моргают".
Неужели такое счастье может считаться достойной целью истории?
Оно достигается слишком дорогими средствами: духовной деградацией, оскудением, "оскотиниванием" человека. Вряд ли следует объявлять его результатом прогресса; скорее, оно -- плод вырождения.
Следовательно, не всякое счастье тождественно совершенству. Недаром философы часто говорят о воспитывающей и возвышающей роли страдания: "страдание -- быстрейший конь, влекущий нас к совершенству". Общеизвестен пушкинский стих: "я жить хочу, чтоб мыслить и страдать". Тема Песни Судьбы у Блока: "сердцу закон непреложный: радость, страданье -- одно". И старец Зосима учил: "в горе счастья ищи".
Помимо своей неуловимой неопределенности и своего этически двусмысленного значения, всеобщее безоблачное счастье есть заведомая невозможность. Это понимал и Бентам, вводя ограничительные определения в свою формулу. Всеобщее абсолютное счастье -- утопия, так пусть же будет возможно более полное счастье большинства. Но Бентаму справедливо указывали, что, идя на компромисс, он неизбежно попадал в круг новых сложнейших вопросов: а как же быть с меньшинством? Можно ли жертвовать во имя счастья большинства человеческой личностью? Нужно ли принимать во внимание интересы грядущих поколений? Как подсчитать удовольствия и горести, свести их баланс и т. д.? Счастье, таким образом, становится уже не верховным, а подчиненным элементом в идейном инвентаре этической системы.
Читать дальше