Установившийся в результате большевистского переворота режим принудительной атеизации населения привел, в свою очередь, к тому, что религиозность как таковая стала почти синонимом инакомыслия. Так что и здесь открытый призыв к религиозному самоопределению, раздававшийся в диссидентской среде и среде воцерковлявшейся интеллигенции, рассматривался властями, вопреки официально провозглашенной свободе совести, как преступление против советского режима. В этом чередовании безусловного утверждения государственной религии и безусловного отрицания религии вообще признание религиозного плюрализма как необходимого элемента свободы совести могло сформироваться лишь в виде индивидуальной установки, но не как регулярная практика. Равнодушие современного российского общества к государственному преследованию «свидетелей Иеговы» и репрессиям против них свидетельствует о его безразличии к проблеме религиозной свободы.
В главе «Великий инквизитор» романа «Братья Карамазовы» Достоевский создал, вероятно, один из самых распространенных и влиятельных российских топосов свободы, назвав ее «страшным бременем» (этот аспект понимания свободы рассматривается в текстах шестого раздела антологии). Может быть, потому влиятельных, что ему удалось резюмировать опыт самоопределения личности в эпоху модерна – она вырвана из принудительных иерархий и ограничений традиционного общества, но это освобождение она приобретает вместе с необходимостью самостоятельного выбора и грузом ответственности за него. В XX в. рефлексия этого опыта стала ключевой темой европейского экзистенциализма, хотя в своей концептуальной основе топос продолжает идею «позитивной свободы» Руссо и Канта как самоопределения индивидуума, полагающегося на собственный разум. Но акцент в данном случае делается не на самом принципе автономии, а на необходимости «поиска себя» как субъекта разумного целеполагания. Свобода здесь отождествляется с «подлинностью» индивидуального существования и поисками смысла, его наполняющего 7 7 См. об этом у ведущего теоретика «позитивной свободы» в современной дискуссии Ч. Тейлора: Taylor Ch. The Ethics of Authenticity. Harvard, 1992.
. В российском дискурсе, импрегнированном текстами Н. А. Бердяева, регулярное напоминание о «бремени» свободы сопровождается утверждением приоритета внутренней (духовной) свободы над внешней, т. е. свободой нестесненного действия. Последняя часто представляется русским эмигрантам после революции, советским эмигрантам на Западе или советским людям, попавшим в постсоветские бесцензурные условия, чем-то пустым, излишним или даже мешающим процессу внутреннего самоопределения и «поиска себя». Оказывается, что в жестких рамках деспотизма и внешних репрессий «найти себя» даже проще. Процесс самоопределения приобретает в этих условиях отчетливое героическое измерение, наполняющее индивидуальную жизнь почти религиозным смыслом.
Концептуализация свободы в эпоху модерна отмечает еще одну ее особенность, «парадоксальность» (об этом – тексты седьмого раздела , «Парадоксы свободы»). Свобода всегда обнаруживается не там, где ее ищут. И четкие понятийные различия, с помощью которых мы ее описываем, при ближайшем рассмотрении неожиданно теряют определенность. Уже Кант отметил парадоксальный характер свободы, назвав ее (и основанный на ней моральный закон) «фактом разума», т. е. чем-то, что не может быть однозначно отнесено ни к фактической реальности, ни к идее. Мы ищем свободу в области фактов, стремимся ее констатировать и измерить, а она вдруг обнаруживается в области идей и нравственных императивов, которых невозможно найти в реальности опыта. Мы ищем ее путем устранения границ и препятствий, а она становится видимой лишь там, где мы сами устанавливаем ей границы. Мы ищем ее внутри себя, а она находится снаружи, в наших отношениях с другими людьми. Ее «парадоксальность» как раз и означает, что она не соответствует общему мнению и ожиданиям большинства. В российском дискурсе данный топос свободы, ее неуловимость для определения и противоречивость ее свойств, получает тем большее распространение, чем менее структурированным и определенным является ее опыт как правовая и политическая практика и чем теснее он связан с областью литературы, артикулируя себя как метафора, символ или аллегория.
Поэтому свобода распознается не как универсальная норма, практика или общая идея, а в первую очередь – как личный пример . И это еще один важный топос российского дискурса: «свободный человек», способный себя реализовать даже в несвободных условиях (отсюда одноименный восьмой раздел антологии). Но такими личными образцами свободы были не политики или предприниматели. Почти всегда ими служили поэты, писатели и мыслители (и еще, но значительно реже, правозащитники) – от Пушкина и Чаадаева до Бродского и Довлатова, т. е. те, кто свой опыт свободы выразил в слове вопреки ее ограничениям в жизни. А в этом качестве «свободный человек» сам становится не только автором, но и героем дискурса – всеми узнаваемой цитатой, аллюзией, паролем для единомышленников, заголовком истории и, снова и снова, образцом для подражания.
Читать дальше