«Петербург становился символом новой, европеизирующейся России, и его облик должен был соответствовать этой идее. Окно, прорубленное в Европу, надлежало оформлять в европейском духе — располагать дома по красной линии улиц сплошным фасадом, применяя общеевропейские художественные нормы. Наконец, к архитектуре Петербурга в наибольшей степени предъявлялись требования представительности, соответствия ее рангу столичного города мировой державы.» Не в том дело, что к архитектуре предъявлялись требования. Суть в другом — кем предъявлялись. Требования, о которых речь, были сформулированы основанной в 1763 году «Комиссией о каменном строении Петербурга и Москвы». Предписания комиссии имели силу закона, это и привело к тому, что «урбанизация» Петербурга на общем фоне остальных городов воспринималась как ранняя, преждевременная. Ее развитие было искусственно форсировано…» И как следствие, добавляет автор, — «…предписания, послужившие во второй половине XVIII и первой половине XIX веков причиной сложения в Петербурге самого «городского» в России пейзажа, со второй половины прошлого столетия, в послереформенный период, стали если не тормозом, то, во всяком случае, силой, сдерживающей крайности и интенсивность роста этажности построек».
Максимальная высота домов Петербурга определена в 10 саженей, то есть 21,5 метра. Высота главного здания Петербурга — Зимнего дворца — 11 саженей, или 23,6 метра (до карниза). Иными словами, ни одно сооружение города, жилое или административное (культовые постройки с куполами и шпилями или особо выдающиеся в градостроительном отношении, например, Адмиралтейство, не попадают под это определение), не могло быть выше Зимнего дворца. «Такое положение, подтвержденное специальным, изданным в 1844 году указом Николая I, сохраняло обязательность вплоть до 1917 года». Архитектурные идеи были рекрутированы державной волей и загнаны в ранжир. Но это были идеи гениев и великих талантов. Им приказано было построить Северную Пальмиру, и Петербург стал ею, в историческое одночасье — мировым шедевром, в улучшении, а, следовательно, и развитии во времени не нуждающимся. «Дома в 4–5 этажей, ставшие нормой петербургской застройки уже к началу XIX века, продолжали строиться на протяжении целого столетия. Лишь накануне первой мировой войны в основном на окраинах — на дальних линиях Васильевского острова: на Петроградской стороне — начали появляться 6-этажные постройки с седьмым мансардным этажом».
Кощунственно прозвучит: Петербург отстал от времени, ибо, говоря высоким стилем, время, действительно, не властно над шедевром. Но ведь у этой истины есть и продолжение: да, время не властно, оно просто идет своим чередом, изменяя лишь то, что в нем. Державным импульсом можно создать шедевры, но жизнь развивается свободой — снова и снова напоминает книга.
Московский «Манчестер» — строящийся и богатеющий, оборотистый и прагматичный, железобетонный, трамвайный, паровозный свободный город — работал, накапливал первоначальный капитал, и ему было не до державной гордыни. Он жил, естественно вырастая из своей истории, продолжая ее, а не выстраивался по уставу на пустом плацу.
«Патриотическое одушевление в начале XIX века закрепило за Москвой значение общерусского культурного центра… Авторитет Москвы — символа России — образует своего рода почву, на которой вызревают философия и художественное творчество любомудров, а затем и славянофилов, поглощенных разрешением проблем народности и национальности в общефилософском плане, одушевленных желанием понять существо психического склада русского народа. В этом смысле Москва становится в XIX — начале XX века оплотом идеи народности в той же мере, в какой Петербург был в XVIII веке олицетворением идей государственной гражданственности». Е. Кириченко, естественно, тут же предупреждает, что эти слова нельзя понимать буквально, речь идет о расстановке акцентов. Но здесь уже легко вспомнить: музыку создают не ноты, а тон. Всего-навсего расставлен акцент, а уже представляется, что «фальконетовский» Петр простертой десницей не указывает место, где быть граду сему, а отмеряет: быть граду сему не выше моей руки. А Москве ничто не мешает растить свои этажи.
«Ушли тузы барства и пришли им на смену тузы с Таганки и Замоскворечья, — приводит Е. Кириченко слова из сборника 1916 года, — и превратили Москву-усадьбу в Москву-фабрику и торговую контору, Москву трамваев и небоскребов, фабричных труб и световых реклам. Пришли из глубин народных и другие живые силы и преобразовали столицу рабовладельцев и вольтерьянцев в столицу русского просвещения». Помню, это высказывание вызвало лишь недоумение соединением трамваев, фабричных труб, а особенно «тузов с Таганки и Замоскворечья» (то есть тит титычей, прочно врезанных в сознание как образ абсолютный и однозначный) с началом просвещения. Ведь точно всем известно, что истинно не соединение этих тузов со студенческими сходками, с Малым и Художественным общедоступным, с прогрессивными веяниями, отражающими и защищающими и так далее, и тому подобное, а полярное и непримиримое противостояние. Но мало ли кто что написал. Цитировать — не значит соглашаться. Однако Е. Кириченко именно об этом — о неразрывной связи.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу