Впрочем, герой «Записок», утверждающий, что «человек устроен комически» и что «дважды два четыре – всё-таки вещь перенесносная», как будто бы сам подозревает об иных возможностях: «Эх! да ведь я и тут вру! Вру, потому что сам знаю, как дважды два , что вовсе не подполье лучше, а что-то другое, совсем другое, которое я жажду, но которого никак не найду! К чёрту подполье!»
Но это «к чёрту» опять же остаётся в сознании – как одна из бесконечных, чисто умозрительных возможностей. И если первая часть «Записок» («Подполье») служит своего рода теоретическим введением к происшествиям, изображённым вслед за сим, то сами эти происшествия (часть вторая – «По поводу мокрого снега») убеждают нас в том, что идейные драмы (а вымышленный автор записок – едва ли не первый у Достоевского герой- идеолог) имеют самое непосредственное касательство к трагедиям «живой жизни».
Предпослав всей второй части «Записок» и специально одной из её главок эпиграфы из Некрасова (причем первый эпиграф оборван на полуслове – «и т. д. и т. д.» [485], а второй снабжён вполне издевательской отсылкой – «из той же поэзии»), Достоевский хочет заставить читателя воспринимать эти стихи как «шиллеровщину». Подпольный парадоксалист демонстрирует совсем иной выход из обозначенной ситуации – выход, равно ужасный и унизительный для всех её участников.
Такой развязке предшествует ряд эпизодов, внешне как будто с ней не связанных, но в которых постепенно накапливается горючий материал для окончательной катастрофы.
Малозначительный на первый взгляд случай с офицером, невзначай толкнувшим героя, превращается в мировую драму; приготовления к «страшной мести» занимают два года. Эти приготовления описываются повествователем в эпических тонах. Самое грустное заключается, однако, в том, что объект мщения как будто и не заметил предпринятой против него операции (хотя повествователь и пытается уверить себя, что он только сделал вид, что не заметил).
Герой полагает, что окружающие только о нём и думают; между тем его не замечают . Его не замечают его бывшие школьные товарищи [486], весело пирующие в отдельной зале Hotel de Paris (и он три часа ходит от стола и до печки, чтобы выказать им своё презрение и продемонстрировать, как он не обращает на них никакого внимания). Его не замечает даже извозчик, везущий его в публичный дом, и, дабы заявить свое присутствие, герой принуждён надавать ему по шее. (Здесь можно усмотреть любопытную перекличку с «Дневником писателя» 1876 г., где подобное действие – фельдъегерь, лупящий кулаком молодого возницу (а тот в свою очередь нахлёстывающий «животину»), – рассматривается как первотолчок для социальной цепной реакции: сцена перерастает в зловещий «государственный» символ.) Его «не замечает», наконец, та, которую он взял на ночь, истратив для этой цели унижением добытые деньги. Он жаждет только одного: остановить на себе «зрачок мира», пусть даже этот зрачок принадлежит падшей.
«Кулак» здесь непригоден: здесь потребны более сильные средства.
Нетрудно заметить, что ситуация, в которой позитивная роль отводится «блуднице», будет воспроизведена в «Преступлении и наказании», где герой, обладающий неизмеримо более крупным, нежели подпольный парадоксалист, характером, не избегнет влияния подполья, особенно в области сознания: слова, относящиеся к Раскольникову – «диалектика его выточилась как бритва», – можно с известными оговорками применить и к Подпольному [487](мы, кстати, не знаем его имени). Но если Сонечка Мармеладова смогла сотворить чудо, то Лизе это не удаётся. Её избранник выступает в роли провокатора: он «спасает» её лишь затем, чтобы попытаться ещё глубже затоптать в грязь. При этом в грязи прежде всего оказывается сам «спаситель».
Шанс, дарованный ему для выхода из «подполья», теряется безвозвратно.
В этом отказе есть своя логика.
Справедливо мнение, что для Подпольного зло обладает непреходящей эстетической ценностью, что более всего он страшится нормы, ибо норма неэстетична. Неспособный воспринимать красоту, он обращается к романтике безобразного как к последней возможности утвердить собственное Я.
«Слава и красота, – тонко замечает один из интерпретаторов “Записок”, – равноценны отчаянию и гибели, то и другое эффектно. Для подпольного человека важно остаться на том или другом эстетическом полюсе, избегая столь презренной “золотой середины”… Он не боится показаться омерзительным, он боится показаться пошлым, заурядным, смешным… Его романтизму свойственна демонстративная аморальность – это романтизм подлости» [488].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу