В связи с этой статьей М. А. Бакунин адресовал Герцену упрёк в том, что последний как будто завидует «настоящей деятельности Аксакова, Самарина et comp» [265]. На упрёк Бакунина не замедлил откликнуться Н. П. Огарёв. «Никогда Герцен не мог сойти за панслависта в духе императора Николая и профессора Погодина, – писал Огарёв, – и я вижу глубокое различие между панславизмом и освобождением славянских народов, ибо панславизм – только филологическая фантазия, тогда как освобождение из-под турецко-австро-мадьярского гнёта становится исторический необходимостью и требованием гуманности» [266].
Огарёв подчеркивает, что для России не может быть безразлично будущее славянского мира. «Станет ли у славян силы, – спрашивает он, – чтобы самим сбросить ярмо? Этот вопрос, который они себе поставили и который неизбежно влечёт их к России, какова бы она ни была…» [267]
Таким образом, даже убеждённые противники власти вполне допускали использование государственной мощи царской России в качестве внешней силы, объективно способствующей делу национального освобождения. Недаром, заканчивая свой ответ Бакунину, Огарёв замечает: «Но ты не можешь не видеть, что рано или поздно Россия и только Россия (ибо другого никого нет) придёт на помощь освобождению славян. Это стремление – историческое тяготение, от которого так же невозможно уйти, как от земного тяготения» [268],
Эту закономерность осознавали не только русские публицисты. О ней писали некоторые мыслители и на Западе.
«В чем состоит status quo? – спрашивал Энгельс. – Для христианских подданных Порты это означает просто увековечение их угнетения Турцией. И пока они остаются под игом турецкого владычества, они будут видеть в главе греко-православной церкви, в повелителе 60 миллионов православных, кем бы он ни был в других отношениях, своего естественного освободителя и покровителя» [269].
Но если, например, для противников самодержавия государство было лишь орудием исторической необходимости или, выражаясь словами Герцена, «бичом провидения», то Достоевский искренне полагал, что монархическая Россия вполне сознательно способна выполнить свою освободительную миссию. Именно в этом пункте его взгляды сходились с упованиями славянофилов.
Исчерпывалось ли, однако, таким подходом отношение автора «Дневника» к восточному вопросу? Как мыслил он взаимосуществование России и славянского мира?
В июньском «Дневнике» за 1876 г. Достоевский в полном соответствии со славянофильской традицией пишет о единении всего славянства «под крылом России». Каково же, однако, назначение этого единства? «И не для захвата, не для насилия это единение, не для уничтожения славянских личностей перед русским колоссом, а для того, чтоб их же воссоздать и поставить в надлежащее отношение к Европе и к человечеству, дать им, наконец, возможность успокоиться и отдохнуть после их бесчисленных вековых страданий…» [270]
Через год, когда русские войска уже вступят на Балканы, автор «Дневника» заметит: «О да, да, конечно – мы не только ничего не захватим у них и не только ничего не отнимем, но именно тем самым обстоятельством, что чрезмерно усилимся (союзом любви и братства, а не захватом и насилием), – тем самым и получим наконец возможность не обнажать меча…» [271]
Итак, Россия призвана освободить славян. В этом Достоевский сходится с «партией» Ивана Аксакова. Как впрочем, и с Огарёвым. Но какими мотивами должна при этом руководствоваться Россия?
В одном из выпусков своего «Дневника» Достоевский поминает недобрым словом тогдашнего руководителя английской внешней политики лорда Биконсфильда (Дизраэли): «Что же, – подумает Биконсфильд, – эти чёрные трупы на этих крестах… гм… оно, конечно… (речь идет о турецких зверствах в Болгарии. – И. В .) А впрочем, “государство не частное лицо; ему нельзя из чувствительности жертвовать своими интересами, тем более, что в политических делах самоё великодушие никогда не бывает бескорыстное”. – Удивительно, какие прекрасные бывают изречения, – думает Биконсфильд, – освежающие даже, и главное, так складно. В самом деле, ведь государство… А я лучше, однако же, лягу…» [272]
Мы подошли к одному из стержневых моментов мировоззрения Достоевского. Речь идет о неделимости морали: ей не пристало действовать «выборочно», применительно к случаю. Нравственность не подразумевает множественности альтернатив. Рассуждения лорда Биконсфильда – дань британскому (в данном случае «общеевропейскому») ханжеству. «Нет, – “отвечает” Достоевский, – надо, чтоб и в политических организмах была признаваема та же правда, та самая Христова правда, как и для каждого верующего. Хоть где-нибудь да должна же сохраняться эта правда, хоть какая-нибудь из наций да должна же светить» [273]. Эту мысль автор «Дневника» отстаивает с чрезвычайной последовательностью и упорством: «…[В]ыступают политики, мудрые учители: есть, дескать, такое правило, такое учение, такая аксиома, которая гласит, что нравственность одного человека, гражданина, единицы – это одно, а нравственность государства – другое. А стало быть, то, что считается для одной единицы, для одного лица – подлостью, то относительно всего государства может получить вид величайшей премудрости!» [274]
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу