— Да будет твоя жизнь полна, как был этот кувшин, — и передал ему.
Горец припал, но с изумлением тотчас же отодвинул от себя кувшин и обернул его над огнём. Несколько капель зашипело, падая в полымя.
— Ай, да будун!.. Ай, да брюхо! Это он большой котёл муллы в живот себе вставил.
Но будун уже не обращал на них никакого внимания и, что-то напевая себе под нос, бессмысленно смотрел в костёр.
Восток уже светлел. Туманы над ущельями и долинами белели. Тускло пламя костров; румяным венцом вспыхнула короновавшая весь Дагестан гора Шайтан-Даг. Женщин не было на кровлях. Звёзды пропадали, и ночная темень неба точно блекла над утёсами аула. Тихо привстали горцы от костра. Лезгины из других горных гнёзд вскочили на лошадей и лихо во весь карьер понеслись по ступеням крутых улиц. Только искры сыпались из-под копыт. Вскакивая на сёдла, джигиты стреляли на воздух, с диким гиканьем подвёртывались под брюхо коням и оттуда опять посылали пули в высоко подкидываемые папахи. Сверху Хатхуа, Джансеид и Селим с другой молодёжью любовались джигитовкой всадников и кричали им:
— До вечера!
А вечером было назначено выступать в набег на русских.
Скоро стук копыт и трескотня выстрелов умолкли внизу. Однообразный туман точно проглотил всадников и, когда Джансеид вернулся в свою саклю и снял с себя кинжал, чтобы улечься на несколько часов до второго намаза, — вершины утёсов уже горели, а по всему небу бежали огнистые волны утренней зари, и в старой чинаре, у мечети, проснулись и запели тысячи птиц.
Будун так напился бузой и устал, что проспал свой намаз. Весь аул был теперь погружён в глубокую тишину, и только кошки бегали по его плоским кровлям да собаки, лёжа на холодных и влажных от раннего тумана камнях, тявкали неведомо зачем.
Утром, когда после вчерашнего пира аул, наконец, проснулся, народ отправился к мечети. Сегодня вечером молодёжь выступала в набег, и мулла обещал торжественное служение с приехавшим из Кази-Кумуха муршидом [15] , муридами [16] и с проповедью турецкого шейха. Плотно закутанные в белые покрывала, стуча кованными каблуками туфель, бежали женщины по деревянным лестницам на хоры, отделённые от остальной мечети плотною решёткой. Медленно и важно внизу усаживались на плетёные камышовые циновки и на принесённые с собою коврики — крашеные бороды — старики. Молодёжь, которой вечером предстояло оставить аул, вооружённая до зубов, заняла средину джамии. Тишина царила в её полумраке. Огоньки лампадок, висевших с потолка на тонких железных цепочках, тускло мигали розоватым светом. По стенам были развешаны пёстрые картоны, без числа повторявшие арабскою вязью святые имена Аллаха и его пророка Магомета. Перед порогом мечети площадь была завалена мелко рубленною соломою-саманом, чтобы стук копыт подъезжавших коней не мешал молитве аула. Впереди уже сидели казикумухский муршид с одержимыми джазме муридами. Они казались погружёнными в сон: и головы склонили на грудь, и тела их были неподвижны. Только изредка, точно просыпаясь, муршид восклицал: «Ля-илляги-иль-Аллах», и тотчас же эта священная фраза, будто дуновением ветра, повторялась его учениками. Мулла и шейх по очереди читали свиток Корана и заунывно пели молитвы, призывавшие гнев вседержителя на головы гяуров. Мулла поднимал порою саману и, разбрасывая его кругом, просил Магомета не посылать неверным псам христианам иной пищи, а шейх рекомендовал Азраилу так заострить шашки и кинжалы здесь предстоящих джигитов, чтобы головы уруса валились в грязь от одного прикосновения их лезвия. Потом оба, и мулла, и шейх, затянули общую песню. Она призывала всех, павших в бою с русскими и наслаждающихся теперь среди прелестей мусульманского рая, праведников слететь с лазурной высоты. Из бирюзовых дворцов, из-под изумрудных рощ, сверкающих рубиновыми гроздями цветов, от медовых рек поспешить в долины Шахдага и своим вмешательством даровать в бою победу их верным служителям на вечное посрамление русских. Гимн этот был подхвачен присутствовавшими, и скоро дребезжавшие голоса стариков и сильно грудные — молодёжи присоединились к нему. В тишине аула казалось, что каждый камень джамии поёт над убогими саклями и безлюдными уступами улиц. Песня эта всё росла и росла, крепла, охватывая, как пламя пожара, минарет и уносясь далеко в небеса, потому что находившийся на башне будун присоединился к ней, и его звучный голос покрывал все остальные. Одни женщины наверху не смели петь общей молитвы; они только били себя в грудь, повторяя одну дозволенную им фразу: «Ля-илляги-иль-Аллах». Аслан-Коз и Селтанет, стоя у самой решётки, сквозь её просветы отыскали внизу Джансеида и Селима и уже не отрывались от них печальными глазами. Напрасно мать Аслан-Коз дёргала её за чадру и вместе с чадрою — за косы, та даже не оглядывалась на старуху. Когда в общем хоре слышались голоса их избранников, обе девушки зажмуривались, прислушиваясь к ним; а когда молитва, наконец, замерла, по восточному обычаю минорными тонами, они переглянулись, улыбаясь одна другой.
Читать дальше