Было около восьми часов утра. Не знаю, что делалось. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один — почти голый, другой — весь забросанный снегом. Наконец пробила слеза (она и теперь, через тридцать три года, мешает писать в очках), мы очнулись. Совестно стало перед этою женщиной, впрочем она всё поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать. Я тотчас догадался, что это добрая его няня, столько раз им воспетая,— чуть не задушил её в объятиях…
Наконец помаленьку прибрались; подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла правильнее; многое надо было хронологически рассказать, о многом расспросить друг друга…
Вообще Пушкин показался мне несколько серьёзнее прежнего, сохраняя, однако ж, ту же весёлость; может быть, самое положение его произвело на меня это впечатление. Он, как дитя, рад был нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему ещё не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всём проявлялась, в каждом слове, в каждом воспоминании: им не было конца в неумолкаемой нашей болтовне. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами; я нашёл, что он тогда был очень похож на тот портрет, который потом видел я в „Северных цветах“ и теперь при издании его сочинений П. В. Анненковым [123] Гравюра Н. И. Уткина с портрета работы О. А. Кипренского, 1827 год.
.
Когда речь зашла о теперешнем положении Пушкина, он признался, что несколько примирился в эти четыре месяца с новым своим бытом, вначале очень для него тягостным; что тут, хотя невольно, но всё-таки отдыхает от прежнего шума и волнений; с музой живёт в ладу и трудится охотно и усердно. Скорбел только, что с ним нет сестры его, но что, с другой стороны, никак не согласился, чтоб она по привязанности к нему проскучала целую зиму в деревне. Хвалил своих соседей в Тригорском, хотел даже везти меня к ним, но я отговорился тем, что приехал на такое короткое время, что не успею и на него самого наглядеться. Среди всего этого много было шуток, анекдотов, хохоту от полноты сердечной. Уцелели бы все эти дорогие подробности, если бы тогда при нас был стенограф.
Пушкин заставил меня рассказать ему про всех наших первокурсных Лицея; потребовал объяснения, каким образом из артиллеристов я преобразовался в судьи. Это было ему по сердцу, он гордился мною и за меня!..
Незаметно коснулись опять подозрений насчёт общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: „Верно, всё это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать“. Потом, успокоившись, продолжал: „Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою,— по многим моим глупостям“. Молча, я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить; обоим нужно было вздохнуть» [124] Пущин И. И. Записки о Пушкине, письма, с. 77—82.
.
«Незаметно коснулись опять подозрений насчёт общества…» Пущин написал «опять», потому что подозрения о существовании тайного общества и причастности к нему Пущина появились у Пушкина много раньше, вскоре после выхода из Лицея, когда он приобщился к столичной жизни и вошёл в среду молодых вольнодумцев. Подозрения эти имели основания. Тайное общество действительно существовало. Летом 1817 года Пущина принял в него полковник Генерального штаба И. Г. Бурцов, считая, что «по мнениям и убеждениям», вынесенным из Лицея, Пущин «готов для дела». «Первая моя мысль,— рассказывал Пущин,— была открыться Пушкину: он всегда согласно со мною мыслил о деле общем (respublica), по-своему проповедовал в нашем смысле — и изустно, и письменно, стихами и прозой. Не знаю, к счастию ли его или к несчастию, он не был тогда в Петербурге»… Пушкин в это время находился в Михайловском.
А далее у Пущина появились опасения: «Подвижность пылкого его нрава, сближение с людьми ненадёжными пугали меня».
И Пущин хранил свою тайну, стараясь усыпить подозрения друга, хоть это и было не просто. «…Он затруднял меня спросами и расспросами, от которых я, как умел, отделывался, успокаивая его тем, что он лично, без всякого воображаемого им общества, действует как нельзя лучше для благой цели: тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его „Деревня“, „Ода на свободу“, „Ура! В Россию скачет…“ и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов» [125] Там же, с. 69—70.
.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу