Пятнадцать лет спустя, 19/31 октября 1876 года, С. Д. Полторацкий писал «о неверных, вздорных, сверх того, бестолковых строках в VI книге герценовской Полярной звезды <���…>, о метании будто бы в банке (вместо денег) подлинных писем Рылеева к Пушкину; это относилось в конце 1826 года к одной главе Онегина, которой Пушкиным тогда не было ещё написано ни одного стиха…» [657].
Усилившееся непонимание со стороны осуждённых друзей было, конечно, поэтом замечено; такие исключения, как Кюхельбекер, и во глубине Сибири тонко чувствовавший Пушкина,— очень редки. Откровенно объясниться было практически невозможно.
«Критика слева» по отношению к Пушкину шла не только из «сибирских руд». Высказывалась молодёжь, преимущественно московская, отношения которой с великим поэтом (при его жизни и после гибели) представляются особенно важными.
Так называлась одна из глав герценовского «Былого и дум».
Герцен родился 25 марта 1812 года — в тот день, когда лицеист I курса Илличевский записал о своём однокласснике, что «Пушкин, живши между лучшими стихотворцами, приобрёл много в поэзии знаний и вкуса», и о том, что он (Илличевский) пишет с Пушкиным стихи «украдкою», так как лицеистам «запрещено сочинять» [658].
Несмотря на тринадцать лет разницы, сходство многих «детских обстоятельств» у Пушкина и Герцена огромно. И у старшего, и у младшего — детство московское, дворянское. Отец Герцена, Иван Алексеевич Яковлев, — ровесник Сергея Львовича и Василия Львовича Пушкиных, верно, встречался с ними в обществе. У них у всех один и тот же тип иронии, свободомыслия — дух XVIII столетия, с которым они родились и были молоды. Со страниц «Былого и дум» мы узнаем, как отец Герцена всё ожидал, что смертный приговор пяти декабристам не будет исполнен; в отличие от Пушкиных он, правда, не прочитал ни одной русской книги, но был просвещённо умён.
«Наш век,— писал Герцен,— не производит более этих цельных, сильных натур; прошлое столетие, напротив, вызывало их везде, даже там, где они не были нужны, где они не могли иначе развиться, как в уродство. В России люди, подвергнувшиеся влиянию этого мощного западного веяния, не вышли историческими людьми, а людьми оригинальными» [659].
Более того — «влияние философских идей XVIII века оказалось в известной мере пагубным в Петербурге. Во Франции энциклопедисты, освобождая человека от старых предрассудков, внушали ему более высокие нравственные побуждения, делали его революционером. У нас же Вольтерова философия, разрывая последние узы, сдерживавшие полудикую натуру, ничем не заменяла старые верования и привычные нравственные обязанности. Она вооружала русского всеми орудиями диалектики и иронии, способными оправдать в его глазах собственную рабскую зависимость от государя и рабскую зависимость крепостных от него самого» [660]. Герценовские строки концентрированно определяют и его, и пушкинских старших современников.
В «Былом и думах» мы не находим прямых рассказов о встречах с Пушкиным, но там есть множество важных наблюдений о пушкинском времени, пушкинских сочинениях, о личности поэта. Мы вправе говорить о пушкинских страницах герценовских мемуаров, и по возможности их проанализируем…
Итак, детство и юность Герцена проходят в Москве, в то время, как Пушкин — в Лицее, Петербурге, на юге. Однако в доме Ивана Алексеевича Яковлева рано знакомятся со стихами, разрешёнными и запретными: ещё около 1824 года учитель Иван Евдокимович Протопопов приносил своему ученику Александру Герцену «мелко переписанные и очень затёртые тетрадки стихов Пушкина: „Ода на свободу“, „Кинжал“, „Думы“ Рылеева…» [661], а десять лет спустя, в июле 1834-го, титульный советник Александр Герцен, арестованный по обвинению в «поношении государя императора и членов императорского дома злыми и вредительными словами», сообщает между прочим на следствии: «Лет пять тому назад слышал я и получил стихи Пушкина „Ода на свободу“, „Кинжал“, Полежаева не помню под каким заглавием <���…>, но, находя неприличным иметь таковые стихи, я их сжёг, и теперь, кажется, ничего подобного не имею» [662].
Наступает лето и осень 1826 года. Пушкин томится в Михайловском, затем — прибывает в Кремлёвский дворец…
Много лет спустя Герцен вспомнит о том времени: «Мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чём дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи» [663].
Читать дальше