Раз, бывши в гостях у графини Ивелич, Пушкин увидал мой альбом и принялся его рассматривать; потом начал приставать к графине, чтобы она тайком от меня одолжила ему этот альбом на несколько времени, обещая написать в него стихи и что-нибудь нарисовать…
Графиня уступила его просьбам. Пушкин сдержал своё обещание: написал несколько страниц очень милыми стихами и что-то нарисовал.
Грустно мне каяться в моём вандализме: впоследствии я затеряла этот альбом, не придавая ни стихам, ни рисунками Пушкина никакого значения!.. [112] Так, увы, в большинстве случаев относятся современники гениальных писателей к их автографам: не дорожат ими, не сберегают их, тогда как потомство вполне справедливо считает бесценным малейший лоскут бумаги, к которому прикасалась рука творца «Руслана», «Онегина», «Кавказского Пленника».
Но стихами и рисунками в моём альбоме Пушкин не ограничился. Он имел терпение скопировать все росчерки и наброски пером на бумажной обложке переплёта: подлинную взял себе, а копиею подменил её и так искусно, что мы с графинею долгое время не замечали этого «подлога».
— Зачем вы это сделали? — спрашивали мы его.
— Старую обложку я оставил себе на память! — смеялся милый шалун.
Наконец он познакомился с нами и стал довольно часто посещать нас. Мы с матушкой от души его полюбили. Угрюмый и молчаливый в многочисленном обществе, «Саша Пушкин», бывая у нас, смешил своею резвостью и ребяческою шаловливостью. Бывало, ни минуты не посидит спокойно на месте: вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спутает клубки гаруса в моём вышиваньи, разбросает карты в гран-пасьянсе, раскладываемом матушкою…
— Да уймёшься ли ты, стрекоза! — крикнет бывало моя Евгения Ивановна: — перестань, наконец!
Саша минуты на две приутихнет, а там опять начинает проказничать. Как-то матушка пригрозилась наказать неугомонного Сашу: «остричь ему когти» — так называла она его огромные, отпущенные на руках ногти.
— Держи его за руку, — сказала она мне, взяв ножницы, — а я остригу!
Я взяла Пушкина за руку, но он поднял крик на весь дом, начал притворно всхлипывать, стонать, жаловаться, что его обижают, и до слёз рассмешил нас… Одним словом, это был сущий ребёнок, но истинно благовоспитанный, — enfant de bonne maison. [113]
В 1818 году, после жестокой горячки, ему обрили голову, и он носил парик. Это придавало какую-то оригинальность его типичной физиономии и неособенно её красило.
Как-то, в Большом театре, он вошёл к нам в ложу. Мы усадили его в полной уверенности, что здесь наш проказник будет сидеть смирно. Ничуть не бывало! В самой патетической сцене Пушкин, жалуясь на жару снял с себя парик и начал им обмахиваться, как веером. Это рассмешило сидевших в соседних ложах, обратило на нас внимание и находившихся в креслах. Мы стали унимать шалуна, он же со стула соскользнул на пол и сел у нас в ногах, прячась за барьер; наконец, кое-как надвинул парик на голову, как шапку: нельзя было без смеха глядеть на него! Так он и просидел на полу во всё продолжение спектакля, отпуская шутки на счёт пиесы и игры актёров. Можно ли было сердиться на этого забавника?
Но за что Пушкин мог рассердиться на меня, чтобы, после наших добрых отношений, бросить в меня пасквилем? Нет действия без причины, и в данном случае, как я узнала впоследствии, причиною озлобления Пушкина была нелепая сплетня, выдуманная на мой счёт каким-то «доброжелателем».
Говоря о Пушкине у князя Шаховского, Грибоедов назвал поэта «мартышкой» (un sapajou). Пушкину перевели, будто бы это прозвище было дано ему — мною! Плохо же он знал меня, если мог поверить, чтобы я позволила себе так дерзко отозваться о нём, особенно о его наружности; но, как быть! Раздражённый, раздосадованный, не взяв труда доискаться правды, поэт осмеял меня (в 1819 г.) в этом пасквиле.
Катенин и Грибоедов пеняли ему, настаивали на том, чтобы он извинился передо мною; укоряя его, они говорили, что выходка его тем стыднее, что её могут приписать угодливости поэта «Клитемнестре» (так называли они К. С. Семёнову). Пушкин сознался в своей опрометчивости, ругал себя и намеревался ехать ко мне с повинной… Но тут последовала его высылка из Петербурга, и в течение семи или восьми лет мы с ним не видались.
Далее я расскажу о нашей встрече после этой долгой разлуки: теперь же, к слову, припомню о Катерине Семёновне Семёновой.
Никогда, во всё продолжение одновременной моей службы с Семёновой, я не унижала себя завистью и, ещё того менее, соперничеством с нею. Одарённая громадным талантом, но равномерно ему и себялюбивая, Семёнова желала главенствовать на сцене. Желание неисполнимое! Превосходная трагическая актриса, она была невозможна в высокой комедии и современной драме (la haute comédie et le drame moderne), т. e. именно в тех ролях, в которых я заслуживала лестное для меня одобрение публики. Каждому своё! Неподражаемая Федра, Клитемнестра, Гекуба, Медея, — Семёнова не могла назваться безукоризненною в ролях Моины, Химены, Ксении, Антигоны, Ифигении.
Читать дальше