Повторяем: Пушкин мог бы ещё долго предаваться любимым занятиям своим и содействовать славе отечественной литературы, и следовательно самого отечества. Движимый, часто волнуемый мелочами жизни, а ещё более внутренними колебаниями не совсем ещё установившегося равновесия внутренних сил, столь необходимого для правильного руководства своего, он мог увлекаться или уклоняться от цели, которую имел всегда в виду и к которой постояно возвращался после переходных заблуждений. Но при нём, но в нём глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила. Ещё в разгаре самой заносчивой и треволненной молодости, в вихре и разливе разнородных страстей, он нередко отрезвлялся и успокаивался на лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду, потребность труда, неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущение, образы, чувства, которые из груди его просились на свет божий и облекались в звуки, краски, в глаголы очаровательные и поучительные. Труд был для него святыня, купель, в которой исцелялись язвы, обретала бодрость и свежесть немощь уныния, восстановлялись расслабленные силы. Когда чуял он налёт вдохновения, когда принимался за работу, он успокаивался, мужал, перерождался. Эта живительная, плодотворная деятельность иногда притаивалась в нём, но не на долго. Она опять пробуждалась с новою свежестью и новым могуществом. Она никогда не могла бы совершенно остыть и онеметь. Ни года, ни жизнь, с испытаниями своими, не могли бы пересилить её.
В последнее время работа, состоящая у него на очереди, или на ферстаке (верстаке), как говаривал граф Канкрин, была история Петра Великого.
Труд многосложный, многообъемлющий, почти всеобъемлющий. Это целый мир. В Пушкине было верное понимание истории; свойство, которым одарены не все историки. Принадлежностями ума его были: ясность, проницательность и трезвость. Он был чужд всех систематических, искусственно составленных руководств; не только был он им чужд, он был им враждебен. Он не писал бы картин по мерке и объёму рам, заранее изготовленных, как то часто делают новейшие историки, для удобного вложения в них событий и лиц, предстоящих изображению. Он не историю воплощал бы в себя и в свою современность, а себя перенёс бы в историю и в минувшее. Он не задал бы себе уроком и обязанностию, во что бы то ни стало, либеральничать в истории и философничать умозрительными анахронизмами. Пушкин был впечатлителен и чуток на впечатления; он был одарён воображением и, так-сказать, самоотвержением личности своей, настолько, что мог отрешать себя от присущего и воссоздавать минувшее, уживаться с ним, породниться с лицами, событиями, нравами, порядками, давным давно заменёнными новыми поколениями, новыми порядками, новым общественным и гражданским строем. Всё это качества необходимые для историка, и Пушкин обладал ими в достаточной мере.
Соч. II, 370—374.
Несчастная смерть Пушкина, окружённая печальною и загадочною обстановкою, породила много толков в Петербургском обществе; она сделалась каким-то интернациональным вопросом. Вообще жалели о жертве; но были и такие, которые прибегали к обстоятельствам, облегчающим вину виновника этой смерти и, если не совершенно оправдывали его (или, правильнее, их), то были за них ходатаями. Известно, что тут замешано было и дипломатическое лицо. Тайна безыменных писем, этого пролога трагической катастрофы, ещё недостаточно разъяснена. Есть подозрения, почти неопровержимые, но нет положительных юридических улик. Хотя Елизавета Михайловна [Хитрово], по семейным связям своим, и примыкала к дипломатической среде, но здесь она безусловно и исключительно была на русской стороне. В Пушкине глубоко оплакивала она друга и славу России.
Соч. VIII, 494.
На похоронах Пушкина и в предсмертные дни его был весь город.
Соч. X, 289.
16 июня 1653 г. узнал я о смерти Льва Пушкина. С ним, можно сказать, погребены многие стихотворения брата его неизданные, может быть даже и не записанные, которые он один знал наизусть. Память его была та же типография, частию потаённая и контрабандная. В ней отпечатлевалось всё, что попадало в ящик её. С ним сохранялись бы и сделались бы известными некоторые драгоценности, оставшиеся под спудом; и он же мог бы изобличить в подлоге другие стихотворения, которые невежественными любителями соблазна несправедливо приписываются Пушкину. Странный обычай чтить память славного человека, навязывая на неё и то, от чего он отрёкся, и то, в чём неповинен он душою и телом. Мало ли что исходит из человека! Но неужели сохранять и плевки его на веки веков, в золотых и фарфоровых сосудах?
Читать дальше