Заметя в государе наклонность карать то, что он недавно поощрял, граф Милорадович, Русский Баярд, чтобы более приобрести его доверенность, сам собою и из самого себя, сочинил нечто в виде министра тайной полиции. Сия часть, с упразднением министерства тайной полиции, перешла в руки графа Кочубея, который для неё, можно сказать, не был ни рождён, ни воспитан, и который неохотно ею занимался. Для неё был нужен человек государственный, хотя бы не весьма совестливый, как у Наполеона Фуше, который бы понапрасну не прибегал к строгим мерам и старался более давать направление общему мнению. Отнюдь не должно было поручать её невежественным и пустоголовым ветреникам, коих усердие скорее вредило, чем было полезно их государям, каковыми были например Милорадович и другой, которого здесь ещё не время называть.
Кто-то из употребляемых Милорадовичем, чтобы подслужиться ему, донёс, что есть в рукописи ужасное якобинское сочинение под названием «Свобода» недавно прославившегося поэта Пушкина и что он с великим трудом мог достать его. Сие последнее могло быть справедливо, ибо ни автор, ни приятели его не имели намерения его распускать. Милорадович, не прочитав даже рукописи, поспешил доложить о том государю, который приказал ему, призвав виновного, допросить его. Пушкин рассказал ему всё дело с величайшим чистосердечием; не знаю, как представил он его императору, только Пушкина велено… сослать в Сибирь. Трудно было заставить Александра отменить приговор; к счастию, два мужа твёрдых, благородных, им уважаемых, Каподистрия и Карамзин, дерзнули доказать ему всю жестокость наказания и умолить о смягчении его. Наш поэт причислен к канцелярии попечителя колоний Южного края генерала Инзова и отправлен к нему в Екатеринослав, не столько под начальство, как под стражу. Это было в мае месяце.
Когда Петербург был полон людей, велегласно проповедующих правила, которые прямо вели к истреблению монархической власти, когда ни один из них не был потревожен, надобно же было, чтобы пострадал юноша, чуждый их затеям, как последствия показали. Дотоле никто за политические мнения не был преследуем, и Пушкин был первым, можно сказать, единственным тогда мучеником за веру, которой даже не исповедывал. Он был в отношении к свободе то же, что иные христиане к религии своей, которые не оспаривают её истин, но до того к ней равнодушны, что зевают при одном её имени. И внезапно, ни за что, ни про что, в самой первой молодости, оторвать человека от всех приятностей образованного общества, от столичных увеселений юношества, чтобы погрузить его в скуку Новороссийских степей. Мне кажется, у меня сердце облилось бы желчью и навсегда в ней потонуло. Если бы Пушкин был постарее, его могла бы утешить мысль, что ссылка его, сделавшись большим происшествием, объявлением войны вольнодумству, придаст ему новую знаменитость, как и случилось.
Если император Александр имел намерение поразить ужасом вольнодумцев, за безделицу не пощадив любимца друзей русской литературы, то цель его была достигнута. Куда девался либерализм? Он исчез, как будто ушёл в землю; всё умолкло. Но тогда-то именно и начал он делаться опасен. Люди, которые как попугаи твердили ему похвалы, скоро забыли о нём, как о брошенной моде. Небольшое же число убеждённых или злонамеренных нашли, что пришло время от слов перейти к действиям и под спудом начали распространять его. И тогда начали составляться тайные общества, коих только пять лет спустя открылось существование. [253]
Вольнолюбивые мнимые друзья Пушкина даже возрадовались его несчастию; они полагали, что досада обратит его, наконец, в сильное и их намерениям полезное орудие. Как они ошибались! В большом свете, где не читали русского, где едва тогда знали Пушкина, без всякого разбора его обвиняли, как развратника, как возмутителя. Грустили немногие, молча преданные правительству и знавшие цену не одному таланту изгнанника, но и сердцу его. Они за него опасались; они думали, что отчаяние может довести его до каких-нибудь безрассудных поступков или до неблагородных привычек, и что вдали от нас угаснет сей яркий луч нашей литературной славы. К счастию, и они ошиблись.
Великая потеря, которую сделал он (Алексеев) с отбытием Бахметева, скоро заменена была прибытием дивизионного начальника, Михаила Феодоровича Орлова, который, как известно читателю, был опасной красой нашего Арзамаса. Сей благодушный мечтатель более чем когда бредил в явь конституциями. Его жена, Катерина Николаевна, старшая дочь Николая Николаевича Раевского, была тогда очень молода и даже, говорят, исполнена доброты, которой через несколько лет и следов я не нашёл. Он нанял три или четыре дома рядом и начал жить не как русский генерал, а как русский боярин. Прискорбно казалось не быть принятым в его доме, а чтобы являться в нём, надобно было более или менее разделять мнения хозяина. Домашний приятель, бригадный генерал Павел Сергеевич Пущин не имел никакого мнения, а приставал всегда к господствующему. Два демагога, два изувера, адъютант Охотников и майор Раевский (совсем не родня г-же Орловой) с жаром витийствовали. Тут был и Липранди […] На беду попался тут и Пушкин, которого сама судьба всегда совала в среду недовольных. Семь или восемь молодых офицеров генерального штаба известных фамилий, воспитанников Московской Муравьёвской школы, которые находились тут для снятия планов по всей области, с чадолюбием были восприняты. К их пылкому патриотизму, как полынь к розе, стал прививаться тут западный либерализм. Перед своим великим и неудачным предприятием нередко посещал сей дом с другими соумышленниками русский генерал князь Александр Ипсиланти, шурин губернатора, когда
Читать дальше