В самом же зале заседаний толпа вела себя практически как на карнавале. Она выталкивала депутатов с их мест, оскорбляла их, окружала трибуну, пускала в ход кулаки, не слишком интересуясь при этом, каковы были политические убеждения избиваемых ею депутатов. Так, Бурботт, казненный впоследствии как сообщник восставших, признанный монтаньяр, рассказывал, что один человек «с бешеными глазами, с грязным лицом, вооруженный длинной пикой, привязался к нему и в эти ужасные моменты [...] нанес несколько ударов по голове» [222]. Толпа пародировала поведение депутатов в ходе дебатов и насмехалась над ним. Так, Военная комиссия приговорила одного из мятежников, подмастерье слесаря, «за то, что тот направился к столу председателя и неприлично вел себя за ним» (sic) [223]. Огромное количество тех, кто ворвался в зал, а их число очень трудно определить, было пьяно. Постоянный обмен людьми между залом и площадью объяснялся, в частности, тем, что туда (неизвестно ни кем, ни откуда) были выкачены бочки вина. Пили много и на голодный желудок. В этой атмосфере несколько активистов зачитали список требований, содержавшихся в «Восстании народа...», а группа депутатов-монтаньяров, заплативших впоследствии за это жизнями, попыталась управлять страстями и насилием, предложив принять меры, которые могли бы успокоить толпу (по крайней мере, именно таким образом они объяснили свое поведение Военной комиссии, приговорившей их к смерти).
Действия толпы оставили тяжелые и долговечные воспоминания в коллективной памяти. «Народ, — писал Кинэ, — оказался куда страшнее, чем в любую другую эпоху революции. Он внушал ужас своим друзьям. Это был самый жестокий момент». Мишле говорил об «ужасном пьянстве, странной жажде крови» и соглашался со словами Карно: «Это был единственный день, когда народ показался мне свирепым» [224]. Помимо прочего, удивительно, что неоякобинцы и бабувисты, стремившиеся превознести «последних монтаньяров» и их героическую попытку самоубийства, изображавшие их как мучеников за народное дело, обходили смущенным молчанием неистовое насилие того же самого «народа» во время восстания 1 прериаля.
Подавление бунта сразу же возымело серьезное влияние на политику термидорианцев.
Неорганизованные, жестокие и неэффективные действия толпы сделали очевидным и хрупкость санкюлотского феномена, и его конъюнктурный характер. Он все более и более сводился к старым политическим кадрам Террора, которых повсюду преследовали и которые пытались избежать убийств и «законного реванша» — столь же безжалостных, сколь и систематических. Поражение восстания завершило собой 9 термидора; это была безоговорочная победа Конвента над улицей, «системы представительства» над прямой демократией, превратившейся в «анархию» неистовой толпы. В определенном смысле жерминаль и прериаль представляют собой противоположность «революционных восстаний». Они ознаменовали упадок (и даже исчезновение) героической и воинствующей системы образов II года — «поднявшегося с колен народа», готового вернуть себе суверенитет.
«Отправившие нас сюда двадцать пять миллионов человек не помещали нас под опеку рынков Парижа и под топор убийц. Не Сент-Антуанскому предместью делегировали они законодательную власть, а нам... И вы, граждане Парижа, которых беспрестанно называют народом все факционеры, желающие возвыситься на обломках национальной власти, вы, как и король, издавна слышали лесть, но и вам следует наконец высказать правду; вас прославили в ходе революции великие и славные дела, однако у Республики было бы к вам немало упреков, если бы день 4 прериаля [капитуляция Сент- Антуанского предместья] не загладил отвратительные дни, которые ему предшествовали» [225].
Обратная система образов, прочно утверждавшаяся в надгробных словах в память о Феро, которого называли мучеником свободы и антитерроризма, была чрезвычайно важной. «Выполним же в память о нем свой долг, последуем его героическому примеру. Почести павшим делают живых более добродетельными. Не забудем же никогда, представители, этот кошмарный памятный день, когда оскорбляемый факционерами Конвент, который окружила, в который ворвалась жадная до крови толпа, увидел растоптанное величие народа и жажду преступления, дерзко называемого законом, в святилище самого закона. Не забудем же никогда эти крики мятежников, эти неистовые вопли, это исступленное и смертоносное пьянство, это прискорбное зрелище, когда представители народа сидели на тех же самых скамьях, которые незаконно заняли их палачи» [226]. Эта система образов смыкалась с образом «народа- вандала» и укрепляла его. Разумеется, «народ» в целом не виноват, однако его слишком легко ввести в заблуждение, и соответственно он требует постоянного надзора и просвещения. От «народа-дитяти» до «народа-вандала» всего лишь один шаг, превращающий ошибку в преступление. Так, Лувэ напоминает про тот «ужасный день», когда «негодяи» подносили председателю разные бумажки, «которые они называли резолюциями; они говорили ему: "Нам не нужен твой Конвент; народ здесь, ты — председатель народа; подпиши — и декрет будет отличным, подпиши, или я убью тебя"». От этого «народа» Феро и хотел спасти Конвент, жертвуя своей жизнью:
Читать дальше