Проводил ли сам Камилл Демулен параллели между императорским Римом и нынешней Республикой? В том же номере он указывал на две пропасти, которые надо обходить: «излишняя горячность» и «воздержанность в печали», иначе говоря, намечал те же два полюса, что и Робеспьер. Номер вызвал бурю возмущения, особенно в Якобинском клубе, где громче всех его осуждали эбертисты. Однако Робеспьер поддержал Демулена и даже провел в Конвенте решение о создании Комитета справедливости для расследования причин необоснованных арестов и освобождения невинных. Было создано шесть так называемых «народных комиссий», однако они не привели к смягчению террора, скорее наоборот. Примером причастности к этому террору Робеспьера послужила инструкция, написанная им для работы комиссии в Оранже, которой предстояло вынести приговор злоумышленнику, срубившему под покровом тьмы «дерево свободы» в маленькой деревушке в Провансе. Злоумышленника не нашли, но разрушили все окрестные дома и арестовали всех тамошних жителей, заподозренных в покровительстве злодею. Доставлять арестованных в Париж было слишком хлопотно, поэтому, обращаясь с письмом к трем местным судьям, Робеспьер напомнил, что их цель — «общественное спасение и гибель врагов отечества», а потому не требуется ни присяжных, ни доказательств, исключительно революционное чутье судей. Законник Робеспьер окончательно стушевался перед добродетельным революционером Робеспьером.
Но вряд ли он забыл уколы, нанесенные школьным товарищем его самолюбию. Как отмечали многие современники, Робеспьер отличался крайним злопамятством. Историк и литератор Ш. Лакретель, которому в 1793 году было 27 лет, так писал о вожде якобинцев: «Никогда еще не было оратора столь непривлекательного и столь подозрительного. Воображение художника вполне могло отождествить лицо его с ликом Зависти. Судорожные движения его губ и рук отражали беспокойное состояние его души. Голос его, то кричащий, то монотонный, прекрасно соответствовал беспощадности его речей, вызывавших у вас дрожь во всем теле. <���…> В Учредительном собрании он выступал как скучный и обиженный ритор, но по мере укрепления его злокозненной власти его красноречие приобретало блеск и разнообразие. Оно никогда не оскорбляло вкуса, даже когда оскверняло любое человеческое чувство. Он, в сущности, даже не пытался убедить логикой тех, кому мог внушить страх».
Граждане еще продолжали перепродавать друг другу третий номер «Старого кордельера» по целому луидору вместо обычных 20 су, как вышел четвертый, в котором Демулен, вознося хвалы Робеспьеру, призвал его «открыть тюрьмы для двухсот тысяч подозрительных»: «Свобода, та свобода, что сошла с небес, не является ни оперной нимфой, ни красным колпаком, ни грязной рубахой или лохмотьями, та свобода — это счастье, разум, равенство, справедливость, Декларация прав, ваша возвышенная Конституция. Вы хотите, чтобы я признал ее, припал к ее стопам, пролил за нее всю свою кровь? Откройте тюрьмы тем двумстам тысячам граждан, которых вы называете подозрительными, ибо в Декларации прав не говорится о доме подозрения, а только об арестном доме. <���…> Вы хотите истребить всех ваших врагов с помощью гильотины? Но это же чистое безумие! Неужели можно отправить на эшафот хотя бы одного, полагая, что на его место не встанет еще десяток из членов его семьи или из его друзей? <���…> О мой дорогой Робеспьер! О мой старый школьный товарищ, чьи витиеватые речи будут перечитывать потомки, вспомни уроки истории и философии: любовь сильнее, прочнее страха… Ты намного приблизился к этой идее проведенным тобой декретом. Правда, речь идет о Комитете справедливости. Но почему слово „милосердие“ становится при Республике преступлением?»
Выпады Демулена возмутили и Робеспьера, и эбертистов. В Париже в то время свирепствовал голод, и для налаживания торговли дантонисты требовали отменить закон о максимуме. Робеспьер и его сторонники максимум отменять не намеревались; в свое время они крайне неохотно пошли на эту уступку санкюлотам и теперь козыряли ею. «Папаша Дюшен» с удвоенной яростью ополчился на лавочников и, не щадя ни «торговцев морковкой, ни крупных поставщиков», потребовал увеличить армию, производившую реквизиции. 11 нивоза (31 января) в Клубе кордельеров затянули черной кисеей Декларацию прав человека и гражданина: так члены клуба выразили свой протест против ареста правительственных агентов Венсана, Россиньоля и Ронсена (кордельеров, арестованных с подачи Фабра д’Эглантина). Из Лиона в качестве подкрепления кордельерам и на защиту гильотины и террора примчался Колло д’Эрбуа с мумифицированной головой Шалье, торжественно переданной им Коммуне, дабы напоминание о мученике революции подогрело революционный пыл санкюлотов. При такой поддержке заключенных в Люксембургскую тюрьму именитых народных представителей отпустили на свободу (ненадолго). Борьба разгоралась. Как писал Мишле, Колло и многие другие комиссары Конвента на фронтах, равно как и члены Комитета общественной безопасности, понимали, что отмена террора означала отмену реквизиций. Но как тогда содержать революционную армию, численность которой к этому времени достигла миллиона двухсот тысяч? «Во время революции всегда стоишь перед выбором между злом и еще большим злом», — говорил Карно, не любивший Робеспьера, но избегавший прямых конфликтов с ним. В отличие от Карно Неподкупный мыслил категориями абстрактными, но отменять террор также не собирался и отозвал декрет о создании Комитета справедливости.
Читать дальше