Если вместе софисты составляли нечто вроде «разрозненного» университета, то Гиппий Элвдский сам был университетом и олицетворял многознание в мире, в котором знания не были еще столь обширны, чтобы их невозможно было охватить одним умом. Он преподавал астрономию и музыку и внес самобытный вклад в геометрию; он был поэтом, музыкантом и оратором; он читал лекции по литературе, этике и политике; он был историком и заложил основы греческой хронологии, составив список победителей на Олимпийских играх; Элида использовала его как посла в других государствах; и он знал так много искусств и ремесел, что своими руками изготовлял всю свою одежду и украшения [1381]. Его вклад в философию был невелик, но весом: он протестовал против ведущей к вырождению искусственности городской жизни, противопоставлял природу и закон и утверждал, что закон — тиран человечества [1382].
Продик Кеосский продолжил грамматические исследования Протагора, установил части речи и доставил удовольствие людям пожилым, сочинив притчу о Геракле, который выбирает многотрудную Доблесть вместо легкой Порочности [1383]. Другие софисты были не столь благочестивы: Антифонт Афинский усвоил Демокритов материализм и атеизм и определял добродетель в терминах целесообразности; Фрасимах Халкедонский (если мы вправе считать, что Платон верно выразил его мнение) отождествлял право с силой и замечал, что благополучие негодяев ставит под сомнение существование богов [1384].
В целом софисты должны быть причислены к наиболее энергичным деятелям греческой истории. Они открыли для Европы грамматику и логику; они разрабатывали диалектику, анализировали формы аргументов и учили, как обнаруживать и применять ложные доводы. Благодаря их энергии и примеру рассуждение стало господствующей страстью греков. Применяя логику к языку, они способствовали ясности и точности мысли и облегчили аккуратную передачу знания. Благодаря им проза стала формой литературы, а поэзия — проводником философии. Они прилагали анализ ко всему: они отказались почитать традиции, не находившие поддержки в показаниях чувств или логике разума, и приняли решительное участие в рационалистическом движении, которое в конечном итоге привело мыслящие классы к утрате древней эллинской веры. «Общее мнение» эпохи, по свидетельству Платона, «выводило мир, всех животных и все растенияи все неодушевленные субстанции из некой самопроизвольной и неразумной причины» [1385]. Лисий рассказывает об атеистическом обществе, называвшем себя kakodaimoniotai , или «Клубом одержимых», и намеренно устраивавшем обеды в дни, отведенные для поста [1386]. В начале пятого века Пиндар благочестиво признавал авторитет Дельфийского оракула; Эсхил защищал его из политических соображений, Геродот — около 450 года — робко его критиковал, Фукидид — в конце пятого века — открыто его отвергал. Евтифрон сокрушался, что, когда он говорит об оракулах в собрании, народ смеется над ним как над замшелым глупцом [1387].
Все это не следует ставить софистам ни в заслугу, ни в вину; немало таких идей витали в воздухе, будучи естественным следствием растущего богатства, досуга, путешествий, исследований и размышлений. Их роль в упадке нравов была скорее второстепенной, чем главной; само богатство без помощи всякой философии кладет конец пуританизму и стоицизму. Но в этих скромных рамках софисты невольно ускорили распад. Большинство из них — если не принимать во внимание вполне человеческой слабости к деньгам — были людьми благородного нрава и вели достойную жизнь; однако они не передали своим ученикам традиций или мудрости, которые заложили или сохранили бы благоразумие и добродетель несмотря на открытие ими земного происхождения и географической изменчивости морали. Их колониальное происхождение привело, быть может, к недооценке обычая как мирной альтернативы насилию или закону в поддержании нравственности и порядка. Определить нравственность или человеческое достоинство в терминах знания, как это сделал Протагор за поколение до Сократа [1388], значило подтолкнуть мысль и в то же время нанести удар по характеру; акцент на знании повысил образовательный уровень греков, но содействовал не столько росту интеллигенции, сколько освобождению интеллекта. Вопреки ожиданиям провозглашение относительности знания не придало людям скромности, но предрасположило каждого считать себя мерой всех вещей; любой неглупый юноша мог ныне чувствовать себя судьей над моральными заповедями своего народа, отвергать их, если был не способен их понять или одобрить, а затем по собственному произволу выдавать свои желания за добродетели свободной души. Различие между «природой» и соглашением и готовность младших софистов доказывать, что дозволенное «природой» — благо вне зависимости от всякого обычая и закона, подкосили древние опоры греческой нравственности и поощрили множество экспериментов «по живому». Старики жаловались на исчезновение домашней простоты и верности и роптали на погоню за богатством, не сдерживаемую никакими религиозными заповедями [1389]. Платон и Фукидид сообщают о мыслителях и общественных деятелях, отвергавших мораль как суеверие и не признававших другого права, кроме силы. Этот беззастенчивый индивидуализм превратил логику и риторику софистов в инструмент судебного крючкотворства и политической демагогии, их широкий космополитизм — в трусливое нежелание защищать родину или лишенную всяческих предрассудков готовность продать ее всякому, кто больше заплатит. Религиозное крестьянство и консервативные аристократы начали соглашаться с рядовым гражданином городской демократии в том, что философия стала представлять угрозу для государства.
Читать дальше