Любая, самая известная столица существует и славится трудом, радением ее жителей. Рядом с трудом – повседневный быт.
На провинциальную Самару в годы войны, со свалившейся на нее честью и обузой стать запасной столицей, как и на всю Россию, обрушились великие беды.
Я жил тогда в Самаре. В сознание тринадцатилетнего мальчишки необычайные события военного быта, конечно, в видимом окружении, врезались в память каменно. И если вот уже более пятидесяти лет впечатления тех лет живы, не приобрели ли они значение документа? В добавление к тем, какие, главным образом, составляют эту книгу.
…Я часто бывал в семье моего дяди по матери, доктора Алексея Андреевича Павлова. Он, его жена Ольга Михайловна, тоже доктор, и две дочери-школьницы жили на Галактионовской улице в изразцовом трехэтажном доме окнами на трамвайную линию, в коммунальной квартире.
Длинный, всегда сумеречный коридор на втором этаже, в нем девять дверей к жильцам. В тупике общая кухня, где с раннего утра до позднего вечера шипели примусы и чадили керосинки. Алексей Андреевич занимал довольно большую комнату, разделенную дощатой перегородкой, даже не до потолка. Так, условно, ради ощущения, что семья живет в двухкомнатной квартире.
Уже осенью 41-го самарцев стали «уплотнять».
К Алексею Андреевичу тоже подселили – молодую женщину с двумя детьми. Муж ее, майор, воевал. Их жизнь за дощатой перегородкой была слышна до шороха, дыхания детей во сне. В других квартирах второго этажа вскоре также появились новые жильцы из беженцев. В уставленном ларями и сундуками, корытами и ведрами коридоре иной раз было и разойтись с затруднением. Единственная тусклая лампочка под потолком, горевшая теперь едва ли в треть накала, а иной раз и вовсе гаснувшая, позволяла только что не столкнуться лицом в лицо. Об острые углы сундуков до крови сшибали коленки. Старая, уже, казалось, за пределами физиологических возможностей, эвакуированная из- под Киева еврейка потерянно бродила в коридоре с вытянутыми перед собой немощными руками и бормотала: «Пхаво, пхаво». Очевидно, это следовало перевести приемлемо для жителей коридора: «Держись правой стороны». В самой дальней комнате поселился старик-ученый из Ленинграда, очень больной, в чем душа, человек. По дороге у него украли мешок картошки – действительно единственное по тем временам сокровище. Он плакал, моля судьбу о смерти. Она услышала его: зимой старик умер.
Еще в сентябре город погрузился во тьму, и вечерами, и ночью. Прошел слух, что возможны бомбардировки. На окнах повесили шторы из плотной черной бумаги – Боже упаси, чтобы щелочка света проникала наружу! Вечерами по улице ходили дежурные и проверяли светомаскировку. Командно стучали в окна: «Вас видно, закройте лучше!»
Только что искры с трамвайных дуг, электрической мертвой россыпью, вроде бы напоминали – жизнь продолжается и впотьмах.
Редкие военные машины крались по черным улицам, высвечивая узкими, как кинжалы, лучами затемненных фар самарские колдобины.
Вскоре стало известно точно: немецкие самолеты сделали налет на железнодорожный мост через Волгу между Сызранью и Самарой. Их отогнали зенитным огнем.
На уличных столбах с утра до ночи гремели черные раструбы громкоговорителей. Леденящий душу голос Левитана: «После упорных боев наши войска оставили город…»
И вслед, ежедневная, как молитва, песня: «Идет война народная, священная война…». А за нею – бравурные марши: не надо падать духом! Потом – звуковые письма матерей и жен на фронт и бойцов из окопов домой. И опять марши, русские народные песни. До следующего сообщения Левитана.
Серые, едва движущиеся ленты очередей у магазинов за скудными нормами круп, жиров. Молчание. Скорбь и недоумение в глазах. Неизвестность завтрашнего дня. Самым мучительным оказалось стоять за хлебом, сжимая в кармане карточки: не потерять бы, не украли бы! Второй раз никто их не выдаст. Хлеб тогда был всегда свежим. Привозили его на лошадях, в крытых фанерных фургонах.
Возчик-старик, подпоясанный кушаком, и с кнутом за голенищем сапога выглядел неприступно важно. Особенно на морозе пахло из хлопающих дверей магазина так вкусно, тепло, так изнуряюще! Если тебе повезло – отрезали ржаную горбушку с лопнувшей от жара печи корочкой. Когда попадался довесок, с ноготь, ты мог съесть его по дороге домой. И казалось, что твоей пайки-горбушки хватит на дольше. Во всю жизнь не тведал я хлеба вкуснее. А вкус белого хлеба скоро забыли.
Читать дальше