- На ком же? - спросил отец.
- Как на ком? На Антонине. С весны я, бать, живу с ней...
Той весной по берегам Громотухи и на ее островах особенно яростно цвела черемуха, и однажды Тонька отправилась к речке наломать букет. Заканчивалась посевная, Антонина, как обычно, кашеварила на полевом стане, а под вечер как-то, накормила колхозников, в том числе и Владимира, и пошла. Володька заметил это, помедлил, двинулся, озираясь, как вор, следом.
Он отыскал, ее в одурманивающих мозг зарослях, и, когда раздвинул ветки, она обернулась на их шелест, испуганно воскликнула, роняя охапку наломанной черемухи:
- Ой!
- Тонь...
- Ой, Володенька... - прошептала она, обессиленная враз.
Он подошел к ней, дотронулся до плеча, она, вздрогнув, качнулась, ноги у обоих подогнулись. Уже лежа на рассыпанной ею черемухе, он принялся неумело и жадно целовать ее, торопливо расстегнул кофточку, обжег руки об ее тело...
- А я ждала, Володенька! Я столь годов ждала, когда ты вырастешь... шептала она, покорная и благодарная.
Она ждала, но все время, сколько жила в их доме, добровольно взяв на себя обязанности Агаты, ни словом, ни единым жестом не показала ему этого, наоборот, все больше сторонилась его, а с приездом Ивана вообще перебралась в свой старый домишко, к Савельевым приходила лишь убрать, сварить, постирать... И вот теперь призналась в своих мыслях откровенно и просто, а Володька ей ответил:
- А я знал это, Тонь... Я понимал...
Лишь эта цветущая черемуха слышала их шепот и была свидетелем самого сокровенного и самого великого таинства в жизни людей.
- Осенью, Тонь, поженимся, - сказал он ей потом. - Подзаработаем трудодней на свадьбу...
Она мочила слезами рубцы от страшных вил на его плече и левой руке, целовала их и говорила по-детски:
- Я на семь годков старше тебя, но это ведь ничего, а? Ничего же, Володя?
- Да это что, это ничего.
- А я тебе доброй женой буду. Как собака, верной до гроба. Завидовать тебе будут!
- Да я знаю... знаю, - шептал он.
Сообщению сына Иван не удивился. По осени сделали нешумную свадьбу. И нынешним летом Антонина ходила уже с большим животом и всем говорила, что, если родится дочка, она назовет ее Агатой в честь матери своего мужа...
* * * *
А у Анфисы и Кирьяна, к изумлению многих, родился ребенок, мальчишка, еще в конце сорок четвертого, примерно через полгода, как они переехали в Михайловку. Когда она еще ходила им, бабы у колодца нахально любопытствовали:
- Да как же он тебе, Анфис, заладил? Без ног-то...
- А ноги в этом деле не главное, - смущаясь, как девчонка, отговаривалась она. - Бесстыдницы!
- А может, не он это? В этом деле ты охулку-то на руку никогда не клала.
- Не-ет, - улыбаясь чему-то, качала головой Анфиса. Улыбалась, будто хотела сказать: глупые вы, чего бы в жизни понимали...
Инютин Кирьян шорничал целыми днями - починял колхозные хомуты, шил уздечки и всякую сбрую. Потом научился ловко приколачивать подметки, набойки, латать всякую обувь, летнюю и зимнюю. С утра до ночи в дом Инютиных забегали люди, приносили разные разности, чем жил колхоз, и Кирьян забывал о своем увечье. По жарко натопленной избе ползал такой же лобастый, как сам Кирьян, сынишка, ласкаясь, верещал, как птенец. Анфиса, уходя на работу, всегда говорила с улыбкой: "Оставайтесь, мужики"; возвращаясь, она приносила улыбку эту обратно, такую же чистую, нигде не растраченную. А может, она и не уносила ее вовсе, потому что Кирьян постоянно чувствовал ее на себе и ночами, прижимаясь к теплому и большому телу жены, шептал не однажды:
- Я всегда знал, Анфис, что ты такая...
- Дура же я была! Ну прям несусветная, - отвечала она, и в груди у нее что-то колотилось и вздрагивало.
Верка жила в Шантаре, работала буфетчицей на железнодорожном вокзале и путалась, по слухам, со станционным милиционером Аникеем Елизаровым. К родителям, как они перебрались в Михайловку, ни разу не приезжала. Николай еще служил в армии, в мае сорок пятого, за три дня до победы, он был ранен в грудь под Дрезденом, из госпиталя написал родителям, как всегда в своем стиле: "...от же, сволочи, угостили напоследок, ну прям до злости обидно. Да ничего, мам и батяня, я их накрошил, за каждую твою ногу не меньше, как по полсотни уложил, пущай отдохнут".
Судя по наградам, Колька не хвастался, в Михайловку и Лидке он слал карточки, на которых был изображен сперва с одной медалью, потом с другой, с третьей. В середине сорок четвертого на гимнастерке его поблескивал уже рядом с медалями орден Славы, к концу этого же года появился второй, такой же, а перед самым ранением был награжден орденом Красного Знамени. В письмах он писал о чем угодно, а фотографии слал без всяких комментариев: глядите, мол, они сами обо всем говорят, как и погоны, - Николай к концу войны стал старшиной.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу