Армия не могла не сыграть в жизни республики той роли, которую она сыграла. Она спасла революцию в 1793 и 1794 годах. И, быть может, она не потеряла бы связь с обществом, не превратилась бы в профессиональную касту, если бы Конвент не принял своего решения о естественных границах, ставшего роковым не только для республики, но и для революции [4] См. статью «Революция и Европа».
. Раз поставив себе цель завоевать естественные границы: Альпы, Пиренеи и Рейн, нужно было эту цель преследовать путем колоссальнейшего напряжения всех национальных сил, и что самое важное — путем устремления всех национальных сил в военное русло. Армия при этих условиях не могла не оторваться от общества, из которого вышла, не могла не почувствовать, что у нее есть особая миссия, которая обусловливает ее совершенно исключительную роль в государстве. Куда девались традиции 1793–1794 годов, когда солдаты и офицеры шли на войну ради гражданского долга, из чистого патриотизма? Куда девались те времена, когда они мечтали, прогнав врага, вернуться на родину простыми гражданами? Теперь армия не была уже вооруженным народом. Она представляла своеобразную организацию в государстве, с особыми интересами, не всегда и не вполне совпадающими с интересами нации. Легендарная котомка «рейнских спартанцев» 1793 г. перестала служить идеалом. Солдаты узнали цену золота. Награбленное добро коснулось чистых прежде рук. Задача человека, стремящегося к диктатуре, при этих условиях заключалась в том, чтобы заставить армию, ставшую нервом национальной жизни, служить своему личному честолюбию, своим личным интересам. Задача была не легкая, ибо и у солдат и у подавляющего большинства офицеров господствующим настроением было республиканское. Среди генералов было много якобинцев. Простого ореола счастливого полководца было поэтому недостаточно. Поставленная перед выбором: республика или любимый вождь, — армия едва ли решила бы так просто в пользу вождя. Особенно трудно было бы заставить генералов признать своим господином одного из товарищей.
Марат.
Кандидату в диктаторы, которой не хотел повторить Дюмурье и идти на верную неудачу, нужно было принять во внимание все эти обстоятельства. Бонапарт так и сделал.
С.-Жюст.
Когда итальянский поход вознес его сразу на такую высоту, где он видел около себя только одного конкурента, Гоша, когда затем смерть, словно угождая ему, освободила его и от этого последнего соперника, Бонапарт понял, что будущее принадлежит ему. Слава Лоди, Кастильоне, Арколе, Риволи, Тальяменто была достаточна для того, чтобы импонировать Франции и Парижу. Больше того: несколько столкновений с Директорией, когда Бонапарт резко отказался подчиниться ее категорическим приказаниям, послужили для него пробными шарами. Они показали ему, что и со стороны правительства он не встретит большого сопротивления, такого, которого не сумел бы одолеть. Ему теперь нужно было только два условия: быть уверенным в том, что армия будет ему повиноваться, и выбрать надлежащий момент.
Баррас (Лит. Удара).
Относительно армии Бонапарт рассуждал правильно. Он знал, что, пока он будет генералом и только генералом, армия не подчинится ему. Но если он сумеет захватить гражданскую власть, т. е. сделаться высшим начальством в стране, армия будет ему послушна даже вопреки тому, что он будет продолжать оставаться генералом. Она будет повиноваться, как повиновалась Комитету Общественного Блага и даже презираемой внутри страны Директории. А гражданскую власть он завоюет своей военной славой, блеском Лоди и Риволи. И он «решил сделаться гражданской властью, вознесенной армией, всемогущим через ту же армию, но поставленным выше армии самой волею народа и национальным характером своей власти» (Сорель). Но в эпоху итальянской кампании он не считал момент наступившим. В Момбелло, где он отдыхал между двумя победами и где держал себя совершенным царьком, он говорил одному верному человеку:
«Я хотел бы расстаться с Италией только затем, чтобы во Франции играть приблизительно такую же роль, какую я играю здесь. Но момент еще не настал: груша не созрела. К тому же не все зависит от одного меня. В Париже еще не достигнуто соглашение. Одна партия поднимает голову в пользу Бурбонов. Я не хочу содействовать ее торжеству. Мне необходимо когда-нибудь ослабить республиканскую партию, но только для себя самого. Пока же приходится идти об руку с республиканцами. Поэтому, чтобы ублаготворить парижских ротозеев (badauds), нужен мир, а раз он нужен, то заключу его я. Ибо если мир принесет Франции кто-нибудь другой, то это одно поставит его в общественном мнении гораздо выше, чем меня все мои победы».
Читать дальше