- Талышски гара знаешь? Азербайджан?
- Это где козлы?
- Шалтай-балтай потом. Шерстынов, бегом!
- Кончай!.. Еще мне начальник выискался.
- Шерстынов... - Голос Азимова сорвался: - Иди нада.
- А-а, пошел ты... Салаги тут всякие... командовать...
Азимов бросился напрямик, через осушенное торфянище - кратчайшим путем к переезду.
Шерстнев остался. Стоять было холодно. Близился рассвет. Выше тумана чернело холодное небо с множеством звезд, казалось, оттуда тянет морозцем. Звезды медленно блекли, словно поднимались все выше и выше. От леса вместе с легким дыханием ветра доносился тихий гул.
Азимов, видно, ушел далеко, скоро будет на переезде. Шерстнев тоже побежал ленивой рысцой. Пробовал настроить себя иронически - к Азимову, к происшествию, к самому себе. Медали захотелось. На муаровой ленточке. Отпуска на пару недель. "А почему бы и нет, - возражал изнутри другой Шерстнев. - Ты что, какой-нибудь особенный, из другого теста, не из такого, как все эти парни? Да ты же сам последний пижон".
Торфянище оборвалось. Где-то здесь, в редком березнике, пролегала дорога к шоссе. Весной, знакомя молодых солдат с тылом участка, капитан водил по нему и его, Шерстнева, прибывшего на заставу из автороты. Помнится, капитан показывал переезд, к нему вела именно эта лесная дорога, затравенелая, с чуть заметными, тоже заросшими травой полосами колеи - ее и днем не сразу заметишь. До переезда, скрытого сейчас темнотой и туманом, было километра полтора-два, от силы минут десять быстрой ходьбы.
Туман висел плотно и неподвижно. Шерстнев вглядывался вперед, надеясь увидеть огонь фонаря над шлагбаумом, но разглядеть ничего не удавалось. Тогда он вспомнил, что недалеко от дороги, у самого торфянища, растет старый дуб. В густой кроне его на самой высоте сохранилась площадка, на ней много лет назад наблюдатели несли службу.
Дерево он заметил сразу - дуб высился над туманом темной громадиной. Сразу отыскалась дорога, заросшая пыреем и лозняком. Лозняк почему-то вымахал посредине дороги и больно хлестал по лицу, пока Шерстнев не догадался сойти на обочину. Горела нога, стертая подвернувшейся портянкой. Все было в тягость: автомат, бесполезная теперь ракетница с пустой сумкой, телефонная трубка. И даже поясной ремень, под которым зудело потное тело. От усталости Шерстнев готов был свалиться прямо здесь, на дороге, в росный пырей и лежать, вытянувшись, лежать до бесконечности. Ему вдруг подумалось о минских дружках, подумалось со злостью, чего раньше не случалось. Представил себе Жорку Кривицкого с крашеными - до плеч - иссиня-рыжими волосами, Боба Дрынду с Грушевки. Боб ежевечерне, как на работу, в одно и то же время приходил к "Весне" - ровно в девять - в расклешенных вельветовых брюках синего цвета, окантованных понизу латунной полоской, в длинном, до колен, голубом сюртуке с множеством пуговиц...
- Паразиты! - тихо выругался Шерстнев.
Далеко за переездом, где проходило шоссе, слышался однообразный ноющий звук и слабо светилось небо. Было похоже, идут на подъем груженые автомашины.
Шерстнев не думал, чьи машины, куда направляются, сколько их. Едут, значит, нужно. И от этого стало хорошо: в мглистой ночи он не один, вот и другие бодрствуют...
Казалось, дороге не будет конца - она вела его и вела. Он давно перешел на шаг, бежать не было сил. Думал, вот, рукой подать до шлагбаума, где стоять ему на пару с Азимовым и проверять документы, а тут иди да иди.
Гул машин приближался. Тьму разрезало множество желтых полосок, пока еще стертых туманом и расстоянием, - двигалась автоколонна. В голову не пришло, что свои, отрядные машины. В желтом свете клубился туман.
Машины были недалеко, на скате бугра. Моторы урчали ровно и сильно, без перегрузки, как сдавалось вначале. На перекрестке полосы развернулись в разные стороны - вправо и влево, - пошли параллельно границе.
"Наши! - наконец догадался Шерстнев. - Блокируют район".
У него заныло под ложечкой.
Фары одна за другой гасли в тумане, гул становился тише.
Где-то за мостом через Черную Ганьчу хлопнул газом мотор, как выстрелил.
Над лесом легла тишина.
Ветер принес запах бензиновой гари.
...Лозняк больно сек по лицу, но Шерстнев боли не чувствовал. Только гулко и часто стучало сердце, и жар разливался по телу. Минск, дружки, все другое, что совсем недавно приходило на ум, даже Лизка, - все это отодвинулось далеко-далеко. Он бежал, не разбирая дороги. А рядом будто был старшина и покрикивал, как в первые дни: "Давай-давай! Ноги длинные, чего семенишь!"
Читать дальше