Мих. Лифшицу в этом отношении повезло. Несколько энтузиастов, в первую очередь его ученик В. Арсланов, занялись насущнейшим – изданием архива философа, не «пропагандой идей» (которая – в случае с наследием, например, Ильенкова, – чаще всего оказывается внеконтекстуальным пересказом его идей), а введением в оборот ранее не изданных текстов, раскрывающих, уточняющих или напоминающих сложную, преимущественно не– или полупубличную историю советского марксизма.
Лифшиц был одним из немногих мыслителей, для которых марксизм-ленинизм выступал в качестве действительной философской позиции. Его задачей было мыслить действительность аутентично данной философии – и подобное отношение всерьез оказывалось на редкость нетипичным, делая Лифшица в большинстве случаев неудобным как для «ортодоксов», так и для их оппонентов: для первых – нежеланием превращать философию в чистую идеологию, да, собственно, и самой претензией мыслить, для вторых – критикой не со стороны соблюдения «внешнего» идеологического канона, а стремлением докопаться до самого существа мысли, указанием на противоречие содержания декларируемому марксизму, что было способно превратить его критику в глазах противников в разновидность «политического доноса».
Если марксизм понимался Лифшицем как результат всего предшествующего развития человеческой культуры и ее высшее порождение – то отсюда же вытекало для него и то, что с точки зрения марксизма вся предшествующая история и культура являются предысторией марксизма, он – завершение этой традиции, а все ее ценности одновременно оказываются ценностями марксизма, не отменяющего, но, напротив, вбирающего их в себя. Отсюда вытекает специфический консерватизм Лифшица, особенно ярко раскрывшийся в полемике о модернизме 1960-х годов: в его интерпретации марксизм оказывается утверждением объективного характера идеалов – откуда вытекает онтологическое укоренение этики и эстетики: есть объективно Прекрасное и объективно Благое. Если классическая традиция настаивает на том, что художник воплощает объективно существующий идеал, откуда вытекает возможность нормативной критики, а человеческие поступки имеют объективную мерку добра и зла, то модернизм заменяет критерий творения восприятием, делая эффективность суггестии мерилом эстетической ценности. Марксизм для Лифшица становится учением, способным вернуть утрачиваемую плотность бытия и его трагическое измерение. В конце жизни Лифшиц писал:
...
«Если сущность общественного бытия состоит только в том, что из произвольных актов людей складывается безразличная к требованиям их ума и сердца объективная сила, человек в самом деле бездомен и ему остается только роковая свобода в духе Ницше или в духе экзистенциализма. Никакая добра воля не может обуздать кровавую и бескровную бессмыслицу действительной жизни, если сама действительность не идет ей навстречу» (О Гегеле, с. 148).
В таком случае нет места трагедии – она заменяется абсурдом, поскольку лишена финального просветления, из нее уходит тот смысл, который – возможно, и помимо сознания героев – пронизывает трагическое действо: не важно, осознают ли они смысл и насколько полно их сознание, в конечном счете смысл в нем есть. И Лифшиц напряженно отыскивает смысл в истории – в том числе в истории революции, в истории Советского Союза, отказываясь выбирать в простой альтернативе: либо встать на сторону существующего, либо признать революцию неудачей. Для него революция – событие смысла, но этот смысл утрачивается при прямолинейном длении, при желании удержать его как нечто самотождественное в течении времени, равно как и утверждение об «ошибке» в действительности ничего не объясняет, лишь предлагая подобным же образом длить ту прямую, которая внешним образом оборвана революцией. Еще в 1930-е годы он вместе с Лукачем размышляет над темой Термидора и «великих консерваторов», но размышляют они в непривычном для их времени ключе – не отрицая Термидор, которого боялись, и в котором обвиняли друг друга революционеры, и на который уповали противники, а понимая его как диалектическую необходимость – то, в чем реализуется революция, чтобы быть продолженной в формах, внешне противоположных себе. «Великие консерваторы» – Бальзак, Гёте, Гегель – оказываются куда более верны подлинному «делу революции», чем те, кто пытается быть революционерами в момент, когда революция «вовне» закончилась: они видят глубоко и точно не вопреки своему «консерватизму», но именно благодаря ему. Прямолинейное движение в действительности приводит к дурному повторению – чтобы идти по прямой, нужно «забирать в сторону»; пытаясь же двигаться прямо, мы лишь повторяем, сами того не осознавая, весь оставшийся непомысленным опыт прошлого, возвращаем вновь и вновь то, от чего как раз стремились уйти. Отсюда у позднего Лифшица своеобразная «философия щели»: мышления и действия (в стремлении к их тождеству) между двумя вариантами простого выбора, как раз в силу своей простоты являющегося иллюзорным.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу