Появление документов, оправдывающих игуменью каждый раз тотчас после обнаруживавшейся при следствии улики, заявления и дополнительные показания монахинь, вспоминавших забытое только тогда, когда это было нужно для игуменьи, странная находка документов в столе у дьякона Сперанского, рассказ игуменьи о подкупе экспертов, о подкупе Трахтенберга, о подкупе кучера, которого, однако, не побоялась прогнать с места, напоминают те же средства защиты, с какими вы, гг. присяжные, ознакомились в деле Медынцевой.
Секретная переписка из Сущева, в которой игуменья Валерия доносит Митрофании о том, что делается по следствию, а Митрофания просит Торопова подтвердить ее показание, Зинаиде передает целую программу лживых фактов, Эпштейна просит не проговориться о времени получения векселя, о Блюменфельде беспокоится — благополучно ли у него обошелся обыск — рисует нам характер подсудимой и ее друзей. Им ничего не стоит тормозить правосудие; они за добродетель считают скрывать след преступления, за подвиг — ложь на суде. Вся эта переписка указывает, что правды нет в поступках игуменьи и средства, свойственные защите невинности, ей не годятся. Искренность и правдивость показаний ей опасна, она прибегает к обману и подстрекательству на лжесвидетельство. Самым грандиозным образчиком средств защиты игуменьи служит знаменитое донесение в консисторию о пожертвовании. Известно, что оно перехвачено в декабре 1873 года, и из письма игуменье Валерии видно, что писано накануне, между тем оно помечено вторым апреля 1872 года, то есть сделан подлог в рапорте по начальству. Цель его была очевидна: доказать, будто бы в 1872 году уже существовали все те документы, которые она приготовила в позднейшее время. На успех этого подлога игуменья рассчитывала вполне. Зинаиде было приказано солгать о времени вручения ей донесения, а на Розанова (секретаря консистории) возлагалась твердая надежда, что он знает свое дело. И весь этот подлог, эта тонкая работа, сопровождался самым циничным кощунством: Митрофания писала Валерии, что ангел-хранитель и Св. Анастасия вразумили ее на это дело.
Когда донесение попало не туда, куда следовало, и игуменья созналась, что оно писано задним числом, она задумала поправить дело оглашением своего завещания. Это завещание носит следы времени и места своего происхождения. Оно не подписано свидетелями, а между тем заключает в себе распоряжения об имуществе. Игуменья, женщина деловая, не могла не знать, что завещание без свидетелей ничтожно. Если б она действительно писала его в 1871—72 годах, то, будучи на свободе, конечно, скрепила бы его свидетелями и дала бы ему силу. Но ничего этого нет. Ясно, что она писала его там, где свидетелей достать было нельзя, то есть в Сущевском частном доме, куда к ней никого не допускали. Это соображение подтверждается и содержанием завещания. Точно у нее вся жизнь и была только рядом отношений к Солодовникову — ведь все завещание есть докладная, лучшая защитительная записка против данных предварительного следствия. О других важных событиях ни слова, о Медынцевской опеке тоже. Затем в завещании помещен рассказ о Рытовских векселях — факт, опровергнутый судебным следствием. Таким образом, характер завещания определяется вполне: это фабрикация позднейшего времени, написанная для того, чтобы доказать, что векселя и расписки Солодовникова действительно получены в те дни, как это утверждается ею на следствии. Затем конец завещания — восхваление своей личности, своих добродетелей и уверение в своей невинности — прямо рассчитаны на то, что, будучи предъявлено следователю, завещание это прочтется на суде и увлечет слушателей и судей. Вот почему игуменья сама заявила, что она требует, чтобы завещание было прочитано.
Из приемов, которые употребляла игуменья на судебном следствии, заслуживает внимания сцена между игуменьей Валерией и подсудимой. На суде Валерия заявила, что она может подтвердить действительность векселей Солодовникова, но ее сдерживает честное слово, взятое Митрофанией. Та ее торжественно на суде освобождает от честного слова. Тогда Валерия сказала, что при жизни Солодовникова она уже видела документы его, но Митрофанией взят был с нее обет молчать о жертве.
Показание, по-видимому, сильное, но отчего же игуменья Валерия не сказала этого судебному следователю, когда от него зависела честь ее подруги? Честное слово связывало уста? Но ведь и тогда Митрофания могла ее разрешить. Мало того: если слово было взято в 1871 году, потому что жертва была тайная, то ведь в 1873 году тайна миновала, все документы были оглашены — чего же было не сказать следователю о том, что знала Валерия? Из этой нелепости один вывод: Валерия говорит неправду; весь этот грустный эпизод сочинен недавно и сшит такими живыми нитками, что совестно даже и возражать на него.
Читать дальше