Едем в Шамордино. Душан разрывается, и физически мне прелестно".
Как видно по этим письмам, отец не мог и не хотел вернуться в Ясную, и поэтому ему особенно тяжелы были письма из дома, в которых он чувствовал недовольство, что он оставил мать.
— Я не могу вернуться и не вернусь к ней, — повторял он, — я хотел здесь остаться, я даже избу ходил нанимать; ну, да нечего загадывать.
Он казался мне нездоровым и грустным; видно было, что его огорчили мои рассказы и письма. Он понял, что его местопребывание, если не открыто, то вот-вот откроется и его не оставят в покое.
Мы сидели у тети Маши и молча пили чай, охваченные тревогой и страхом.
— Разве ты можешь пожалеть о том, что сделал, или обвинить себя, если что-нибудь случится с матерью? — спросила я.
— Разумеется, нет, — сказал он. — Разве может человек жалеть о чем-нибудь, когда он не мог поступить иначе. Но если что-нибудь случится с ней, мне будет очень, очень тяжело.
Тетенька вполне понимала положение отца и глубоко сочувствовала ему.
— Пускай Левочка уезжает. Если Соня приедет сюда, я ее встречу, — сказала она твердо и решительно.
Отец посидел недолго, встал, простился с тетей Машей и собрался уходить.
— Левочка, ты не уедешь, не простившись со мной? — спросила тетя Маша.
— Нет, нет, утро вечера мудренее, — сказал отец, — увидим завтра.
— Пожалуйста, не уезжай, не простившись со мной, — еще раз повторила тетенька.
— Нет, нет, надо все обдумать, — сказал отец, очевидно, думая о другом, и пошел в гостиницу.
А тетя Маша отозвала Душана Петровича и меня и просила нас в случае, если Лев Николаевич соберется ехать утром, непременно прислать ей сказать об этом, не стесняясь временем. Мы обещали исполнить ее просьбу и пошли вместе с отцом в гостиницу. Елизавета Валериановна Оболенская пошла с нами.
Придя домой, отец сказал, что хочет быть один. В номере было душно. Он отворил форточку и сел к столу писать письма.
Мы же пошли в номер к Душану Петровичу, достали путеводитель, раскрыли карту и стали на всякий случай обсуждать, куда ехать. Я чувствовала, что привезенные мною вести до такой степени встревожили отца, что он может всякую минуту собраться и уехать дальше.
Открытая форточка в его комнате беспокоила меня, я раза два входила к нему, спрашивая, не позволит ли он закрыть.
— Нет, мне жарко, оставь, — каждый раз отвечал он мне. Он что-то писал, и видно было, что я нарушала ход его мыслей.
Через некоторое время я просила Душана Петровича пойти к нему, но отец сказал, чтобы его оставили в покое. Через полчаса он пришел к нам, неся в руках письмо.
— Я написал мам? — сказал отец, — пошли следующей почтой.
Вот это письмо:
"31 октября 1910 года.
Свидание наше и тем более возвращение мое теперь совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей возбужденности, раздражения, болезненного состояния, стало бы, если это только возможно, еще хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своем новом на время положении, а главное — лечиться. Если ты не то что любишь меня, а только не ненавидишь, то ты должна хоть немного войти в мое положение, и если ты сделаешь это, ты не только не будешь осуждать меня, но постараешься помочь мне найти тот покой, возможность какой-нибудь человеческой жизни, помочь мне усилием над собой и сама не будешь желать теперь моего возвращения. Твое же настроение теперь, твое желание и попытки самоубийства, более всего другого показывая твою потерю власти над собой, делают для меня немыслимым возвращение. Избавить от испытываемых страданий всех близких тебе людей, меня и, главное, самое себя, никто не может, кроме тебя самой. Постарайся направить всю свою энергию не на то, чтобы было все то, чего ты желаешь, — теперь мое возвращение, а на то, чтобы умиротворить себя, свою душу, и ты получишь, чего желаешь.
Я провел два дня в Шамордине и Оптиной и уезжаю. Письмо мое пошлю с дороги. Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя, и для себя необходимой разлуку. Не думай, что я уехал потому, что не люблю тебя. Я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю. Письмо твое — я знаю, что писано искренно, но ты не властна исполнять то, что желала бы. И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний, требований, а только в твоей уравновешенности, спокойном, разумном отношении к жизни. А пока этого нет, для меня жизнь с тобой немыслима. Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я не считаю себя вправе сделать это.
Читать дальше