Снова Сережа и Таня говорили с матерью о созыве семейного совета, о том, что заставят ее разъехаться с отцом. Мать оправдывалась, жаловалась Сереже на меня, что я кричала на нее, что неизвестно, почему уехала из дома.
Я решила высказать при старшем брате все, что накипело у меня на душе. Я рассказала, что уже несколько месяцев наблюдаю, как мать истязает отца, как она всех разогнала, считая, что все люди виноваты, плохи за исключением ее, как она добивалась прав, дневников, как заставляла отца с ней сниматься и что ей руководят корыстные цели.
Сережа и Таня были недовольны резкостью моего тона, но я им сказала:
— Вы не можете трех дней прожить в родительском доме, начинаете говорить, что у вас дела и семьи, а я всю жизнь мучаюсь, глядя на страдания отца. Пожалуйста, не осуждайте меня!
В половине второго отец позвонил мне и попросил прочитать ему вслух письма. На два письма — Крашенникову, сыну председателя суда, и рабочему продиктовал ответы. Голос был слабый, больной, но мысли ясные, сильные. Когда все письма прочли и ответили на них, я поцеловала отца и сказала, что вечером приеду опять и буду ночевать. Спустившись в переднюю, я узнала, что меня ищет мать.
— Где она?
— На крыльце.
Выхожу, стоит мать в одном платье.
— Ты хотела говорить со мной?
— Да. Я хотела сделать еще один шаг к примирению. Прости меня!
И она стала целовать меня, повторяя: прости, прости! Я тоже поцеловала ее и просила успокоиться.
— Прости, прости меня, я даю тебе честное слово, что больше никогда не буду тебя оскорблять, — повторяла она, крестясь и целуя меня. — Скажи Варе, что я извиняюсь перед ней. Мы с ней четыре года жили и, Бог даст, столько же еще проживем. Я не знаю, что со мной, что с нами сделалось.
— Меня не оскорбляй, а отца, — говорила я, заливаясь слезами, — отца не обижай, я не могу видеть, как он измучен!
— Не буду, не буду, я тебе даю честное слово, не буду его мучить! Ты не поверишь, как я исстрадалась этой ночью. Я ведь знаю, что он был болен от меня. Я никогда не простила бы себе, если бы он умер.
Мы говорили, стоя на дворе. Какой-то прохожий с удивлением смотрел на нас. Я попросила мать войти в дом. Но в передней оказался Бирюков и еще кто-то. Мы остановились в тамбуре между двух входных дверей и тут продолжали говорить. Мать просила меня вернуться, просила простить, забыть.
Она много-много раз повторяла, что обещает больше не мучить отца и меня.
— Ты не поверишь, как я ревную, — говорила она, — никогда в жизни, даже в молодости, я не чувствовала такой сильной ревности, как теперь к Черткову.
Я верила ей и постепенно озлобление, обида, недоверие, накопившиеся в душе и раздиравшие ее острой болью, исчезали. Передо мною была мать, несчастная, глубоко страдающая, может быть, не меньше, чем отец.
Первый раз за долгое время я искренне целовала ее, успокаивала, утешала, как ребенка.
— Да ведь и с Чертковым наладится, — говорила она, — я постараюсь взять себя в руки. И пускай пап? видется с ним. Только бы ему было хорошо! Только бы он был спокоен и весел! — Она все время плакала и крестилась.
Вечером мы с Варварой Михайловной снова приехали в Ясную Поляну. Когда я рассказывала отцу о примирении с матерью, в спальне было темно, но мне казалось, что он плакал.
Таня и Сережа уехали.
Несколько дней было спокойно. Мать согласилась на то, чтобы приехал Чертков. Но как только он вошел в дом, она снова стала нервничать, подслушивать.
10 октября был Наживин. Говорили о смерти его дочери. Ее хоронили без церковных обрядов. Наживин рассказывал о том, что ему это было тяжело, не хватало чего-то.
— Что тут важного, — сказал отец, — это жизни не касается, умерла похоронили, засыпали землей. И это совершенно безразлично, все равно как безразлично, какие сапоги надеть или каким мылом вымыться. Важно воспоминание о человеке, память о нем, а эти обрядности ничего общего с жизнью не имеют, и это не нужно мне и не важно. Старуха молится Царице небесной, я ее уважаю, но мне это не нужно. Я уже переродился. У меня дочь Маша умерла, я вспоминаю ее духовную личность, и она мне близка, я ее люблю, не забыл, а как ее хоронили, я не помню, мне это все равно!
Наживин почему-то вспомнил смерть Сократа.
— Это такое счастье, — сказал отец, — умереть как Сократ. Я не сам убиваю себя, а мне велели выпить яд и я его пью, не могу не выпить. Какое это счастье! — Голос его задрожал.
А когда Наживин стал ему говорить о несправедливости посланного ему горя, отец сказал:
Читать дальше