— Я поймал себя на том, что боюсь окончания университета. Смотрю на родителей. Они благополучные люди и, знаешь, вправду любят друг друга. Им повезло. — Насонов надолго замолчал и, казалось, утратил нить разговора. Наконец продолжил, — но я не хочу так. Они счастливы. Но не могу быть счастлив по их образу и подобию. Ты скажешь, достоевщина…
В широко расставленных голубых глазах Насонова проступило что-то злое и раздражённое. Он не лгал. Он давно ощущал некое беспокойство, тем более необъяснимое и раздражающее, что накатывало оно всё чаще среди полного внешнего благополучия. Ему было бы легче, сумей он осознать его причины, но оно всегда было связано с отсутствием чего-то неопределённого, того, что сам он не мог ни назвать, ни описать.
Смерть Лихтенштейна усугубила это ощущение нереальности и суетности… всего. Личные интересы, а он мечтал остаться при кафедре и заниматься наукой, поблекли и потеряли свою важность и ценность. Беспокойство стало ещё мучительнее, пустота — ещё невыносимее, всё, из чего состояла его прежняя жизнь, медленно опадало, как луковая шелуха. Он видел в своём состоянии нагромождение болезненных фантазий, а, поскольку оно было мучительно, всячески старался его подавить, делал всё возможное, чтобы вновь погрузиться в ускользавшую от него жизнь. Потому и таскался к Райхману, потому и исследовал, в основном, по постелям, бабскую глупость. Иногда ему удавалось приглушить своё беспокойство, но почти никогда — избавиться от него совсем. Оно бродило в глубинах его существа, отравляло душу, незаметно подтачивало. Как мог, он объяснил это Парфианову, и с новым приступом раздражения уставился на него. «По-твоему, это бред, Книжник?»
— Нет. У китайцев «постичь пустоту» значило начать поиск Дао. Но умнее шарить в потёмках, чем сидеть, уставившись в ночь. Тебя смешат мои поиски, но…
— Ничего меня не смешит. Ищи. Найдёшь — поделишься…
Парфианов кивнул. Но пока был столь же нищ, как и его приятель. Что у него было? «Приближенье спросонья целующих губ, ощущение гипноза в коралловых рощах, где, добычу почуя, кидается вглубь перепончатых гадов дымящийся росчерк…»
К этому времени он прочёл достаточно, чтобы согласиться с уальдовским выводом о том, что современная литература почти на две трети состоит из того, чего не следует читать. При этом о том, что считалось бесспорной классикой, он тоже предпочитал публично не высказываться. Книжник был консервативен и понимал, что разрушение литературного канона не приведёт к рождению новой литературы, но убьёт любую литературу. Несчастная Россия имела случай в начале века в этом убедиться.
Понимал он и другое: несоответствие твоего личного вкуса канону говорит не о недостатках канона — но об ущербности твоего личного вкуса. И одна из маленьких трагедий его жизни состояла именно в том, что ему нравились именно те вещи, за симпатии к которым он не мог не презирать себя. Зато общепризнанно шедевральные чеховские пьесы вызывали у него серую тоску и ощущение стыда за автора, ранние романы Достоевского он находил слабыми, многие вещи серебряного века — вздорными, посредственными и пустыми. Вслух ничего не говорил — разве что уж очень допекали или делясь недоумением с Алёшкой.
Его всё более и более утомляли разговоры о литературе.
Между тем волна свободы забурлила мутным водоворотом, казавшиеся незыблемыми устои стали зыбиться и расползаться в грязь. Ровесники Парфианова злорадно хихикали, Насонов уподоблял происходящее сказке о курочке Рябе, где то, что не смогли сделать дед и баба, спокойно отмочила хвостиком серая мышка, а сам Адриан, услышав новость о том, что, оказывается, второй секретарь обкома партии болен сифилисом, пробормотал, что это-де глубоко символично.
При этом, проронив ту, эпатирующую его дружков фразу о капитализме, он, в общем-то, был далёк от эпатажа. Журналы 60-х годов, исторические фолианты — от де Местра и Шатобриана до Тьерри, Гизо и Мишле, размышления об исторических казусах привели его к пониманию, что нельзя безнаказанно разблокировать страх, в свою очередь, блокирующий ненависть.
Слишком велик ваш счётец, товарищи коммунисты, чтобы, перестань народ бояться ваших психушек и увольнений, вам его не предъявили. Товарищ же начал с демократизации. Дурачок. Цунами, если уж поднимается, сметёт всё, включая и дурачка. В 60-е вы уцелели на покаянных воплях, но были и надежды на что-то новое и безошибочное. Сейчас надежд нет, к тому же вы ещё и надоели. Потом некоторые вспоминали его слова как пророчество. Парфианов пожимал плечами. Здравый смысл, интуитивное понимание жизни, да, пожалуй, умение осмыслять прочитанное. Вот и всё.
Читать дальше