Главное, однако, как мы увидим, в том, что тревожная тоска служит здесь механизмом революционной субъективации — без чувствительности к страданию, в том числе к своему собственному. “Счастье” новой эпохи — зачастую близкое к мистическому экстазу — безлично и бесхозно, и, более того, в своей аффективной интенсивности аполлонически иллюзорно . “Герой” такой ликующей культуры теряет связь с действительностью, и рождается социум, в котором, как справедливо показывают теоретики тоталитаризма, например Е. Добренко [37], символическая система подменяет собой и полностью подчиняет опыт. Это происходит оттого, что забыто революционное событие, событие субъективации, которое Платонов пытается сохранить в форме литературной машины. То есть обратное движение, которое посредством тоски осуществляет Платонов, есть проигрывание события, с его двумя направлениями разворачивания. Тем самым достигается динамизация, мобилизация ситуации, которая пробуждает фантазию, придает самой прозе Платонова красоту — прихотливую вдохновенность, инвенцию именования, свободную игру противоположными силами.
С исторической точки зрения Платонов, по-видимому, наблюдает тот же феномен, что и мы в связи с Французской революцией 1790-х и с “отрицательной революцией” 1990-х, — разочарование и пораженчество городского класса сделало возможной узурпацию власти сталинской бюрократией. Не только и не столько тоска была реакцией на официальный оптимизм, сколько мобилизационный энтузиазм был направлен на опасность демобилизации и апатии, усталости от революции. Не случайно Вальтер Беньямин, сторонний наблюдатель Москвы 1927 года, отмечает:
Поколение, прошедшее гражданскую войну, стареет, если не от времени, то от испытанного напряжения. Похоже, что стабилизация внесла и в их жизнь спокойствие, порой даже апатию, какие появляются обычно лишь в достаточно преклонном возрасте. Команда стоп, которую партия вдруг дала военному коммунизму, введя НЭП, была серьезнейшим ударом, сбившим с ног многих бойцов партийного движения. <���…> Траур по Ленину для большевиков одновременно и траур по героическому коммунизму [38].
Как мы увидим далее, усталость занимает в творчестве Платонова важное место и является не просто физиологическим состоянием, но знаком негативной деятельности, опустошающего ощущения конца и активной реализации завершения события.
ЧТО ИЩЕТ ТОСКА?
В творчестве Платонова есть нечто парадоксальное. Автор, происходящий из семьи мелкого железнодорожного служащего, с самого начала принявший и поддержавший революцию, связанный с движением Пролеткульта, он с самого начала и до конца своего творчества писал политическую прозу — иногда утопии, иногда эпические аллегории современных политических процессов. В 1920-е годы он пишет о революции, в начале 1930-х — о коллективизации и освоении национальных окраин, в конце 1930-х — о фашизме. В ранних статьях, исполненных типичного для того времени энтузиазма и утопизма, тем не менее ярко проводятся темы, разрабатываемые зрелым Платоновым, — страдание несчастного, неприкаянного одиночки-пролетария. Подобное страдание является настоящим источником утопической деятельности человечества, условием возможности утопии. “Отчаяние, мука и смерть — вот истинные причины героической деятельности и мощные моторы истории”, — пишет Платонов в “Воронежской коммуне” в 1921 г. [39]Жажда пролетариата, казалось бы, должна быть утолена новым коммунистическим обществом — но в утопической фантазии “Жажда нищего. Видения истории” [40]жажда переживает “большого Одного” технического человечества — “…я настолько ничтожен и пуст, что мне мало вселенной и даже полного сознания всей истины, чтобы наполниться до краев и окончиться” [41]. Впрочем, приоритет пролетарского кеносиса над утопией ни в коей мере не отрицает, с точки зрения Платонова, саму эту утопию. Просто, по законам технического механизма, которые он считал универсальными, жажда-пустота является пружиной утопии, пружиной, которая противоположна действию и которую действие рискует ненароком разрушить. От этой интуиции Платонов никогда не уйдет.
В ответ на политическую цензуру его произведений писатель не озлобляется, а старается (не очень успешно) адаптироваться к нормативному идеологическому (но не языковому) канону. Платонов не занимает отстраненно-иронических позиций по отношению к революции и не уходит (как многие в его положении) в циничное подхалимство. Все указывает на то, что он с начала до конца идентифицируется с революцией. При этом по многим признакам можно предположить, что он критически относится к Сталину лично и к бюрократизации советского общества в 1930-х годах; его инвективы против фашистов, действительно, могут прочитываться и в адрес внутреннего, советского “фашизма”. Но отсюда никак невозможно вывести разочарования в революции и в советском проекте.
Читать дальше