Он говорит, что даже Америка признала это по радио! Евреи, говорит, вредные люди. А он писатель, этот Арсануков, или даже поэт, и я ему говорю: Вы же писатель или даже поэт, как вы такое можете говорить? А он: Все писатели это знают, даже Солженицын. Хотя он-де враг, но насчёт евреев прав. Послушай, говорит, американское радио — каждый день про это крутят.
Я радио не слушаю, но я уверена, что Арсануков врёт, чтобы оправдать слова насчёт стариков. А они в страшном отчаянии, не переживут этого, но дело и в другом.
Они так долго защищали эту синагогу, от всего отказались, и хотя они просто слабые старики, и никто им не помогал, они — вы же видели! — её не отдали. А сейчас, если её заберут, ничего тут уже от нас не останется, и это неправильно.
Я-то живу в Москве и в синагогу не хожу, но мне будет обидно. Получается, что не только отец и его друзья, но и все другие, кто когда-то здесь жили, — жили, получается, напрасно и не сумели выполнить главного: передать новому поколению что получили когда сами были новым поколением. Отец мой Хаим говорил, что человек не вправе положить конец существовавшему до него, даже если ему это не нужно.
Вы скажете: А где — покажи — новое поколение? Я говорю им то же самое, но они твердят, что это дурной вопрос, потому что никто не способен жить сегодня в завтрашнем дне. И ещё они утверждают, что самые умные из пророков не предсказывали событий до тех пор, пока эти события не случались.
Я не совсем это понимаю, хотя чувствую, что они хотят сказать этим больше, чем просто, будто будущее известно только Богу и будто — если отстоять эту несчастную синагогу — кто из людей может знать откуда вдруг появится новое поколение?
Но как, спрашивается, отстоять? Я сказала им, что помочь не смогу, а они сперва не хотели этому верить, потому что я живу в Москве. Ричард потом, слава Богу, объяснил им, что Москва не Америка. И тут он вспомнил про вас.
Вспоминал-то, оказывается, часто, но тут он вспомнил, что вы в Америке, должно быть, большой человек: слушал, говорит, Америку и услышал ваш голос. И все остальные тоже обрадовались. Говорят, что, хотя вы гостили у них недолго, они вас полюбили, а отец мой Хаим вспоминал вас, оказывается, даже чаще них.
Они почему-то считают, что вы тоже вспоминаете о них и тоже их любите. Старики — как дети: верят во что хотят верить. Не сомневаются, что вы сможете им оттуда помочь, хотя мне-то их за это жалко. Я сначала решила, что притворюсь, будто написала вам, но писать не стану, потому что кроме Бога — если он вдруг существует — никто и ничем помочь тут не сможет: их отсюда погонят, а синагогу отберут. Но, знаете, солгать им не решилась.
Кто знает, сказала я себе, может быть, Бог существует…
Вот я и написала вам, а письмо это пошлю не по почте, а через знакомую из Москвы: она скоро полетит в ваши края, и я попрошу её принести конверт прямо на радио. Извините ещё раз за беспокойство, но если бы вы видели их лица! Они сидят сейчас все вместе на той самой кушетке, где спал отец, и смотрят на меня — пока я пишу это — такими глазами и с такой надеждой, что Вы не станете меня ругать.
Ричард требует приписать, что решил подарить Вам зурну, на которой отец играл тут для вас. Глупо: зачем вам зурна в Америке! Но он требует.
Я ему объяснила, что даже музыка в Америке уже вся электронная и что люди не надрывают себе лёгкие чтобы создать красивый звук когда для этого достаточно просто нажать кнопку. Но Ричарда не переубедить. Он очень гордый. До сих пор уверен, что никогда не умрёт. Но я всё-таки попрошу подружку принести вам эту зурну, а вы можете выбросить.
Вот и всё!
С уважением, Офелия, дочь Хаима Исраелова, Грозный, Чечено-Ингушская республика».
24. Шок узнавания самого себя
Опасаясь возвращения начальства, Ванда поминутно толкалась своим огромным бюстом и выглядывала в коридор.
Возвращать ей письма, однако, я не торопился. Прочитал его столько раз, что многие слова утратили конкретное значение и, подобно краскам, образам или звукам, стали поднимать во мне разные, отдалённые друг от друга ощущения. Сплетаясь воедино, они сложились в то редкое переживание, которое — будучи чем-то большим, нежели их единство, — оказалось неожиданно точным выражением моего естества.
Имени у этого переживания не было, ибо для единичных состояний слов нету. Описать трудно даже его содержание. Чувство любви, например, всколыхнувшееся во мне при мысли о стариках, было столь ёмким, что вместило бы в себя весь мир. То же самое случилось и с чувством сострадания к их печали. Всем нутром я вдруг ощутил, что любая жизнь исполнена печали — даже жизнь начальников, которых Ванда высматривала сейчас в коридоре и которые, замыслив зло против меня, утаили это письмо, а, быть может, и зурну.
Читать дальше