4
Тогда мой инстинкт неумолимо восстал против дальнейших уступок, против следования за другими, смешения себя с другими. Какой угодно образ жизни, самые неблагоприятные условия, болезнь, бедность — всё казалось мне предпочтительнее той недостойной «самоотверженности», в которое я поначалу впал по незнанию, по молодости , и в котором позднее застрял по привычке, из так называемого «чувства долга». — Здесь, самым удивительным образом, и притом в самое нужное время, мне пришло на помощь дурное наследство со стороны моего отца, — в сущности, предназначенность к ранней смерти. Болезнь медленно высвобождала меня : она избавила меня от необходимости разрыва, всякого насильственного и вызывающего шага. Я не утратил тогда ничьего благорасположения, а во многих случаях ещё и приобрёл его. Болезнь дала мне также право на полную смену всех моих привычек; она позволила, она приказала мне забвение; она одарила меня вынужденными бездействием, праздностью, выжиданием и терпением... Но ведь это и значит думать!.. Мои глаза одни положили конец всякому буквоедству, по-немецки: филологии; я был избавлен от «книги». Я годами ничего больше не читал — величайшее благодеяние, какое я себе когда-либо оказывал! — Глубоко скрытое Само, как бы погребённое, как бы умолкшее перед постоянной высшей необходимостью слушать другие Само (а ведь это и значит читать!), просыпалось медленно, робко, колеблясь, — но наконец оно снова заговорило . Никогда не находил я в себе столько счастья, как в самые болезненные, самые страдальческие времена моей жизни: стоит только взглянуть на «Утреннюю зарю» или на «Странника и его тень», чтобы понять, чем было это «возвращение к себе »: высшим родом выздоровления !.. Другое было всего лишь его следствием.
5
Человеческое, слишком человеческое , этот памятник суровой самодисциплины, с помощью которой я разом положил конец всему занесённому в меня «надувательству высшего порядка», «идеализму», «прекрасным чувствам» и прочим женственностям, — было в основном написано в Сорренто; оно получило своё заключение, свою окончательную форму зимой, которую я провёл в Базеле в несравненно менее благоприятных, чем в Сорренто, условиях. В сущности, эта книга на совести господина Петера Гаста , тогда студента Базельского университета, очень преданного мне. Я диктовал, с обвязанной и больной головой, он записывал, а также исправлял — он был в сущности настоящим писателем, а я только автором. Когда в руках оказалась наконец готовая книга — к глубокому удивлению тяжелобольного, — я отправил в том числе два экземпляра и в Байройт. Каким-то чудом смысла, явленного в случайности, ко мне одновременно пришёл прекрасный экземпляр текста «Парсифаля» с вагнеровским посвящением мне — «дорогому другу Фридриху Ницше, Рихард Вагнер, церковный советник». — Это скрещение двух книг — мне казалось, будто я услышал при этом зловещий звук. Не звучало ли это так, как если бы скрестились клинки ?.. Во всяком случае именно так мы оба восприняли это: ибо мы оба промолчали. — К тому времени появились первые «Байройтские листки»: я понял, чему настала пора. — Невероятно! Вагнер стал набожным...
6
Как я думал тогда (1876) о себе, с какой колоссальной уверенностью я держал в руках свою задачу и то, что было в ней всемирно-исторического, — об этом свидетельствует вся книга, но прежде всего одно очень выразительное место в ней: единственно, что и тут я с инстинктивной во мне хитростью вновь обошёл словечко «я»; но на сей раз всемирно-исторической славой я озарил не Шопенгауэра или Вагнера, а одного из моих друзей, превосходного Пауля Рэ — к счастью, он оказался слишком тонким существом, чтобы... Другие были менее тонки: безнадёжных среди моих читателей, например типичного немецкого профессора, я всегда узнавал по тому, что они, основываясь на этом месте, считали себя обязанными понимать всю книгу как высший рэализм {74} . {75} На самом деле она заключала в себе противоречие пяти-шести тезисам моего друга: об этом можно прочесть в предисловии к «Генеалогии морали». — Это место гласит: каково же то главное положение, к которому пришёл один из самых смелых и хладнокровных мыслителей, автор книги «О происхождении нравственных восприятий» (lisez [36]: Ницше, первый имморалист ), с помощью своего острого и проницательного анализа человеческого поведения? «Нравственный человек стоит не ближе к умопостигаемому миру, чем человек физический, — ибо умопостигаемого мира не существует»... Это положение, ставшее твёрдым и острым под ударами молота исторического познания (lisez [37]: переоценки всех ценностей ), сможет, вероятно, некогда в будущем — 1890! — послужить секирой, которая будет положена у корней «метафизической потребности» человечества, {76} — на благо или на проклятие человечеству, кто мог бы это сказать? И во всяком случае стать положением, которое чревато важнейшими последствиями, — одновременно плодотворным и страшным, и взирающим на мир тем двойственным взором , который бывает присущ всякому великому познанию...
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу