Напротив, классическая поэзия может считаться системой сугубо мифической, так как в ней смыслу навязывается дополнительное означаемое — правильность. Например, александрийский стих выступает одновременно и как смысл некоторого дискурса и как означающее в некотором новом комплексе, каковым является его поэтическое значение. Если стихи удачные, это значит, что обе системы кажутся слитыми воедино. Здесь, стало быть, имеет место отнюдь не гармония содержания и формы, но лишь изящная поглощенность одной формы другою. Под изяществом я подразумеваю максимально экономное расходование средств. Вековое заблуждение критики — смешивать смысл и содержание. Язык всегда есть система форм, смысл тоже есть форма.
Это тот самый смысл, что имеет в виду Сартр, — природное качество вещей вне какой-либо семиологической системы («Святой Генезий», с. 283).
Стиль — по крайней мере в том смысле, как я его определял, — не является формой и не включается в семиологический анализ Литературы. Стиль — это фактически субстанция, которой все время грозит превратиться в форму. Во-первых, он очень легко вырождается в письмо— существует, например, определенное «письмо Мальро», в том числе у самого Мальро. Во-вторых, он так же легко может превратиться в особый частный язык — язык, которым писатель пользуется для себя и только для себя; в этом случае стиль оказывается как бы солипсическим мифом, языком, на котором писатель говорит сам с собой; понятно, что если он достиг такой степени плотности, то он и сам нуждается в дешифровке, глубинной критике. Примером такой необходимой критики стилей служат работы Ж.-П. Ришара 22 .
Я говорю о «сослагательной» (субъюнктивной) форме, потому что в латинской грамматике именно так обозначалась «несобственно прямая» речь или стиль — это замечательное орудие демистификации.
«Капитализм обречен обогащать рабочих», — пишет «Матч».
Слово «капитализм» табуировано не в экономическом, а в идеологическом своем смысле; ему нет места в словаре буржуазных представлений. Только разве что в Египте при короле Фаруке 24 человека могли открыто осудить за «антикапиталистические происки».
Буржуазия никогда не употребляет слово «пролетариат», считая его мифом, придуманным левыми; исключение составляет случай, когда ей выгоден образ Пролетариата, обманутого Коммунистической партией.
Примечательно, что противники буржуазии в этике (или эстетике), как правило, равнодушны, а то и сами привязаны к ее определяющим чертам в политике. И обратно, политические противники буржуазии пренебрегают критикой ее глубинных представлений, порой даже сами их разделяют. Буржуазии на руку такая разобщенность ее противников, она позволяет ей скрадывать свое имя. Между тем буржуазию следует понимать именно в единстве ее определяющих черт и ее представлений.
Заброшенность человека может принимать и «буйные» формы (например, у Ионеско). Этим нимало не подрывается безопасность сущностей.
Провоцировать коллективное воображаемое — дело всегда негуманное: не только потому, что в грезах жизнь эссенциализируется и превращается в судьбу, но и потому, что грезы страдают скудостью и обличают собой некую нехватку.
«Если во всей идеологии люди и их отношения оказываются поставленными на голову, слоено в камере-обскуре, то это явление […] проистекает из исторического процесса их жизни…» — Маркс, «Немецкая идеология», I, с. 157. 27
В дополнение к фрейдовскому принципу удовольствия, действующему в психике человека, можно говорить о принципе ясности, действующем в мифологичном обществе. В том и заключается вся двойственность мифа, что его ясность эйфорична.
См. пример с вишневым деревом у Маркса («Немецкая идеология». т. I, с. 161) 29
Характерно, что Хрущев представил свой курс не как политический поворот, а, по сути, единственно как переборот в языке. К тому же переворот был неполным: Хрущев низвел Сталина с пьедестала, не не объяснил его, не реполитизировал.
Ныне именно жители колоний в полной мере воплощают в себе то этико-политическое положение, которое Маркс описывал как положение пролетариата.
Читать дальше