Критический анализ познания ведет от сферы чувственного восприятия к сфере созерцания, от созерцания к понятийному мышлению, а от него — к логическому суждению. Критика познания, проходя этот путь, сознает, что его отдельные фазы, как бы четко они ни были разделены рефлексией, все же никогда не могут рассматриваться в качестве независимых друг от друга, существующих раздельно данностей сознания. Ситуация здесь скорее такова, что не только каждый более сложный момент содержит в себе более простой, а более «поздний» — более «ранний», но и наоборот, более сложный и «поздний» подготавливается и закладывается уже в более простом и «раннем». Все составляющие, из которых складывается понятие познания, соотнесены друг с другом и с общей целью познания, с «предметом», поэтому точный анализ в состоянии уже в каждом отдельном из них обнаружить указание на все прочие. Функция простого ощущения и восприятия «соединяется» здесь не только с основными интеллектуальными функциями понимания, суждения и умозаключения — имплицитно она содержит то, что проявляется в них в осознанном и самостоятельном виде. Можно ожидать, что и в языке будет обнаружена та же неразрывная корреляция духовных средств, с чьей помощью он выстраивает свой мир, что и в языке каждый из его частных мотивов будет заключать в себе общий характер его формы и специфическую целостность этой формы. И в самом деле, это предположение подтверждается тем, что подлинным и изначальным элементом формирования языка выступает предложение, а не отдельное слово. Это положение также принадлежит к числу фундаментальных тезисов, раз и навсегда обоснованных Гумбольдтом для философского анализа языка. Как он подчеркивает, «нельзя себе представить, чтобы создание языка начиналось с обозначения словами предметов, а затем уже происходило соединение слов. В действительности речь строится не из предшествующих ей слов, а, наоборот, слова возникают из речи» [1]· [62]*. Следствие, которое Гумбольдт делает при этом из основного спекулятивного понятия своей системы философии языка — из понятия «синтеза» как основы всякого мышления и всякой речевой деятельности [2], — было в дальнейшем во всех своих компонентах подтверждено эмпирико — психологическими исследованиями.
В них «примат предложения над словом» также рассматривается в качестве одного из наиболее важных и надежных результатов изысканий [3]. К той же мысли приходит и история языка, повсюду словно говорящая нам, что выделение отдельного слова из предложения как целого, равно как и разграничение частей речи, происходило чрезвычайно постепенно и что на ранних и примитивных стадиях развития языка все это еще практически полностью отсутствует [4]. Язык и в этом отношении предстает перед нами как организм, в котором, согласно известному определению Аристотеля, целое дано раньше частей. Язык начинается со сложного целостного выражения и лишь потом в нем постепенно выделяются элементы, относительно самостоятельные единицы низшего уровня. Так что как бы далеко мы ни уходили в прошлое, язык все время предстает перед нами в качестве наделенного формой целого. Ни одно из принадлежащих ему высказываний не может интерпретироваться как простое соположение отдельных материальных значащих звуковых элементов, напротив, в каждом из высказываний мы одновременно встречаем параметры, пригодные исключительно для выражения связей между отдельными элементами, организующие и подразделяющие в то же время эти связи самым различным образом. Правда, может показаться, что эти суждения никак не оправдываются, стоит лишь нам обратиться к так называемым «изолирующим языкам», и в самом деле часто рассматривавшимся в качестве непосредственного доказательства того, что «аморфные» языки возможны и действительно существуют. Ведь в этом случае возникает впечатление, что принятое нами соотношение предложения и слова не только не подтверждается, но и превращается в свою противоположность. У слова словно возникает та самостоятельность, та подлинная «субстанциальность», в силу которых оно «существует» в себе самом и должно пониматься только через себя самого. Отдельные слова как материальные носители значения просто располагаются в предложении рядом друг с другом при том, что их грамматические отношения не получают эксплицитного выражения. В китайском языке, являющемся главным представителем изолирующего языкового типа, одно и то же слово может использоваться то как существительное, то как прилагательное, то как наречие, то как глагол, однако эти различия в грамматических категориях в нем никак не выражаются. Точно так же звуковая форма слова никак не меняется от факта, что существительное употребляется в том или ином числе и падеже, а глагол — в том или ином залоге, времени или наклонении. Философия языка в течение долгого времени пребывала в убеждении, что эта структура китайского языка позволяет заглянуть в доисторический период формирования языка, где всякая человеческая речь еще заключалась в соположении простых и односложных «корней», — убеждение, которое, правда, в дальнейшем постепенно разрушалось историческими исследованиями уже потому, что, как они доказали, строго изолирующий строй, определяющий современное состояние китайского языка, отнюдь не представляет собой его первоначальное состояние, но является опосредованным результатом исторического развития. Предположение, будто слова китайского языка никогда не испытывали изменений, а сам язык никогда не обладал ничем подобным слово- или формообразованию, не выдерживает, как подчеркивает Г. фон дер Габеленц, критики, если сравнить китайский язык с языками, состоящими с ним в ближайшем родстве, и проанализировать его на этом фоне. В этом случае сразу же обнаружится, что в нем сохраняются следы более раннего агглютинативного, даже флективного строя. В этом отношении развитие китайского языка сегодня представляется во многом схожим с развитием английского языка, на наших глазах переживающего переход от флективного состояния к стадии относительной утраты флексии [5]. Однако еще более значимо, чем эти исторические переходы, то обстоятельство, что и там, где чисто изолирующий тип стал господствующим, это никак не свидетельствует о переходе к полной «аморфности», но что именно здесь, в очевидно сопротивляющемся материале, сила формы еще может проявиться чрезвычайно ясно и рельефно. Ведь изоляция слов по отношению друг к другу отнюдь не отменяет содержание и идеальный смысл формы предложения, — поскольку различные логико — грамматические отношения отдельных слов самым явственным образом выражаются порядком слов, при том что специальные звуки для этой цели не используются. Это средство — порядок слов, — развитое китайским языком с величайшей последовательностью и выразительностью, можно было бы даже считать наиболее адекватным средством проявления грамматических отношений. Ведь именно как отношения, не располагающие сами по себе, так сказать, уже никаким субстратом представлений, а растворяющиеся в чистых связях, они, похоже, могут быть обозначены более определенно и ясно не собственными словесными и звуковыми комплексами, а их чисто реляционными соответствиями, проявляющимися в порядке расположения. В этом смысле уже Гумбольдт, во всем остальном считавший флективные языки совершенным проявлением «чисто закономерной формы» языка, утверждал относительно китайского языка, что его существенное преимущество заключается именно в последовательности, с которой в нем проведен принцип отсутствия флексии. Именно кажущееся отсутствие какой бы то ни было грамматики обострило остроту чувства, способного распознавать формальную связность речи, в духе нации, — чем меньше у китайского языка внешней грамматики, тем больше присуще ему внутренней грамматики [6]. Строгость языкового строя и в самом деле заходит в этом случае так далеко, что относительно китайского синтаксиса утверждалось, что он во всех своих существенных моментах представляет собой не что иное, как логически последовательное развитие всего нескольких основных положений, из которых путем чисто логической дедукции могут быть выведены все частные случаи приложения [7]. Если сопоставить эту отточенную структуру с другими изолирующими языками примитивного развития — например с языком эве, являющимся примером чисто изолирующего языка среди африканских языков [8], — то сразу же можно будет почувствовать, как в пределах одного и того же «языкового типа» оказываются возможными самые разнообразные градации и широчайшая гамма противоположностей формообразования. Поэтому предпринятая Шлей — хером попытка определить сущность языка в соответствии с соотношением, в каком в нем находятся значение и связи, и по нему выстроить прогрессивный диалектический ряд, в котором изолирующие, агглютинативные и флективные языки должны соотноситься как тезис, антитезис и синтез [9], страдала среди прочего также и тем, что в этом случае подлинный принцип классификации оказывался смещенным, поскольку не учитывались чрезвычайно разнообразные возможности оформления соотношения «значения» и «связей» в пределах одного и того же типа. Заметим также, что и жесткое разделение флективного и агглютинативного принципа в результате эмпирических исторических исследований все больше оказывалось невозможным [10]. Во всем этом и для языка находит подтверждение то отношение «сущности» к «форме», что выражено в старом схоластическом положении: forma dat esse rei. Подобно тому как критике познания не удается отделить субстанцию познания от его формы таким образом, чтобы они предстали самостоятельными содержательными характеристиками, связанными лишь внешне, поскольку они могут быть помыслены и определены лишь в их соотнесенности друг с другом, так и в области языка чистое и неоформленное вещество — лишь абстракция — пограничное понятие метода, которому не отвечает никакая непосредственная «действительность», никакая реальная и фактическая данность.
Читать дальше