Самое странное — то, что незнание имеет свои предписания. Словно бы извне нам было сказано: «Ну вот, и ты здесь». В пути незнания полным-полно бессмыслия. Я мог бы сказать: «Свершилось!» Но нет. Ибо, даже только предположив такое, я обнаруживаю перед собой те же границы горизонта, что исчезли мигом раньше. Чем больше я углубляюсь в знание — пусть даже по пути незнания — тем тяжелее, тоскливее становится незнание конечное. В самом деле, я отдаю себя незнанию, это сообщение, и коль скоро сообщаюсь я с превращенным незнанием в бездну миром тьмы, то осмеливаюсь говорить «Бог»; так и возникает новое знание (мистическое), но я не могу уже остановиться (не могу — но надо же перевести дух); «Бог, если бы он только знал». И дальше, все время дальше. Бог вместо овна, подвернувшегося Аврааму. Это уже не жертвоприношение. Оно будет дальше — во всей наготе, без овна, без Исаака. Жертвоприношение — это безумие, отречение от всякого знания, падение в пустоту, и ничто не открывается ни в падении, ни в пустоте, ибо откровение пустоты есть не что иное, как средство пасть еще ниже, в бездну отсутствия.
* * *
Коль скоро обращенное на мое «я» сознание уклоняется от мира, коль скоро, трепеща, я оставляю всякую надежду на логическое с ним соглашение и обрекаю себя на недостоверность — для начала на мою собственную, а затем и на недостоверность всего и вся (сыграть пьяного — шатаясь, он мало-помалу принимает свою свечу за себя, задувает ее и, закричав от страха, принимает себя за ночь) — в тоске, в слезах я могу уловить мое «я» (могу даже, продлевая до необозримости свое смятение, не находить себя нигде, кроме как в желании другого — женщины — единственной, незаменимой, умирающей, во всем мне подобной), но лишь с приближением смерти я в точности буду знать, о чем речь.
Лишь умирая, от смерти не убежишь, я увижу разрыв, который составляет мою природу и через который я и выходил за пределы «того, что существует». Пока живешь, можно довольствоваться топтанием на месте, соглашательством. Как бы то ни было, я знаю, кто я такой — индивид определенного рода, в общем и целом я пребываю в согласии с всеобщей реальностью; принимаю участие в том, что существует по необходимости, в том, что никак не может ускользнуть из-под ног. Мое я-которое-умирает отметает это соглашение: оно-то и замечает, что вокруг него пустота, что само оно — вызов этой пустоте; мое я-которое-живет перебивается предчувствием смятения, которым (много позже) все завершится.
Бывает, правда, и так: мое я-которое-умирает, не достигнув «моральной суверенности», даже на костлявых дланях смерти поддерживает со всем и вся какое-то гибельное соглашение (в нем сплетаются нелепость и ослепленность). Это тоже вызов, спору нет, но какой-то вялый, он прячется сам от себя, до самого конца скрывает от себя, что он — вызов. Мое я-которое-умирает нуждается в обольстительности, мощи, суверенности: нужно быть богом, чтобы умереть.
В известном смысле смерть неизбежна, но в смысле более глубоком — недоступна. Животное знать ничего не знает о смерти, хотя смерть отбрасывает человека к животному. Человек идеальный, воплощение разума, остается чуждым смерти: ее природе присуща животность бога, грязная (зловонная) и священная.
В смерти соединяются, неистовствуют отвращение и пылкая обольстительность; речь не о пошлом уничтожении, но о той самой точке, в которой сталкиваются последняя ненасытность и предельное омерзение. В страсти, что правит тьмой страшных игрищ или грез, отчаянно говорит не только желание быть моим «я», но и желание более не быть.
В ореоле смерти, и только в нем, мое «я» находит основу своей власти; в нем пробивается на свет чистота безнадежной насущности; в нем сбывается надежда моего я-которое-умирает (надежда умопомрачительная, горячечно-пламенная, заставляющая отступать границы грезы).
И в то же самое время удаляется, но не как пустая кажимость, а из-за своей зависимости от отброшенного в забвение мира (в основе которого взаимозависимость частей), плотски неощутимое присутствие Бога…
В темной до невозможности пустоте, в этом хаосе, в котором различимо уже и отсутствие хаоса (все тут — пустыня, стужа, сомкнувшая глаза ночь, но в то же время — какое-то тягостное, доводящее до исступления сияние), жизнь разверзается перед смертью, мое «я» вырастает до чистого предписания: «умри как собака» раздается во враждебных краях бытия; императиву этому нет применения в оставленном моим «я» мире.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу