В Троице-Сергиеву лавру я отправился в воскресенье. Она, как известно, стоит на холме, отчего все сооружения за монастырской крепостной стеной кажутся сказочно высокими, а вся она неприступной. Она немножко пугает, когда подходишь к ней, нагромождением своих строений, высотою стен. Чувствуешь себя как во сне, на пороге надвигающегося кошмара. Не знаю, но так, по крайней мере, было со мной. Однако внутри, за стеною впечатление ото всего уже другое, хотя монументальность продолжает уничижать. Троицкий собор не…
4 мая. Тогда я не успел дописать, что хотел. Сегодня, может быть, закончу о Лавре. Но прежде, вот о чем: мне пришло на ум, что то, что проходит через мои руки по работе, в чем я так или иначе участвую, как ни как, есть все же, если не страницы, то строки истории отечественной целлюлозно-бумажной промышленности, а потому может быть надо было бы кое что для памяти записывать. Меня постоянно удручает, что в результате моего труда не появляются ценности, о которых я мог бы с уверенностью сказать, что они будут полезными людям: я не делаю ни гвоздей, ни космических кораблей. Я делаю и переделываю, составляю и пересоставляю план развития целлюлозно-бумажной промышленности. Но то, что мы нащупываем, те направления, которые начинают вырисовываться, если составить себе труд и разобраться в наших следах, все это часть истории нашего хозяйства, нашего планирования, нашей союзной промышленности, прежде всего русской. Даже если наша работа на поверку окажется бесполезным блужданием, ошибкой, то слов из песни не выбросишь — это все равно строчки истории нашей Отчизны. Может быть, надо это записывать? Может быть, такие записки потом оказались бы полезными, хотя бы в какой-нибудь доле будущему историку наших дней или нашей отрасли промышленности?
Теперь о Лавре. Но впечатления стерлись, и уже не хочется об этом писать. Вот почему дневники задним числом не пишутся, а только по горячему следу.
О Троицком соборе, ровеснике собора Андроникова монастыря, я хотел сказать, что верх его в том виде, в каком он сейчас находится, это, конечно, позднейшая перестройка. Видно, где кончается его белокаменная кладка и начинается кирпич. Этим кирпичом заложено пространство между килевидными закомарами, а верх храма выровнен и завершен четырехскатной крышей. Когда-то это, конечно, было не так и было лучше: тут должна быть не четырехскатная, гладкая крыша, а живописное покрытие по закомарам, из которых и посреди которых должен строго возвышаться подкупольный барабан.
Лавра — живой музей. По дорожкам монастырского сада время от времени проходят монахи в своем строгом, красивом облачении. Среди них есть и молодые. У этих последних лица особенно строги. Наверно среди них есть самобытные и сильные характеры. Поговорить, конечно, не пришлось. Лавра сейчас как малый остров прошлого стоит среди безбрежного океана новой жизни.
Когда я уже спустился с холма и шел к станции, там на этом острове, запели колокола. Звук их мне показался призывным — он грустен, как воспоминание.
За последнее время я дважды побывал в церквах во время богослужения. Во мне многое могло бы ожить, всколыхнуться после этих посещений, но каждый раз я уходил подавленным, как от чего-то убогого, чему я оказался свидетелем. В то же время я почти завидую тем, которые живут религиозным чувством — «блажен, кто верует, тепло ему на свете», но верить уже не могу; во многое уже не верю. Однако, уверенность, что истина не может быть беднее заблуждения, во мне жива, и я все еще надеюсь разбогатеть (духовно).
14 мая. Вернулась из больницы Нина [12] Невестка — жена старшего сына.
. Она сделала аборт. Дома ее не было сутки. Все, кажется, благополучно, если над этим не задумываться или, вернее, если не давать ходу воображению. На Володю и самою Нину операция не произвела будто бы тяжелого впечатления — она это делает не в первый раз. Но мне это тяжело. Мне жаль Нину, и угнетает мысль о насилии над тем, кто был бы всем нам дорог, если бы мы его не убили. Ночью я видел такой сон. Маленький черный лохматый щенок. Он принадлежит мужчине, который находится тут же, возле меня. Хозяин при мне на кровати перерезает щенку горло. Щенок не понимает, что с ним сделали, ему, очевидно, не больно, потому что он, глядя на нас, пробует вилять хвостом и даже делает попытку побегать, для чего прыгает с кровати, но тут же ноги его подкашиваются, и вот он лежит распластанный.
31 мая.
В легенде, рассказанной Анатолем Франсом, иранский шах (кажется, речь там идет о нем) не удосужился заняться историей, т. к. жизнь, ее сегодняшний день, заполнила собою все его время, и поглотило все его силы. Историю он хотел знать, чтобы понять современность, но в отличие от шаха, я ею занимался в ущерб сегодняшнему дню. Речь идет не о физическом времени, которое я посвящал этим занятиям, я говорю о центре тяжести своих интересов. Он лежал в прошлом. Со мною было так, как было бы с этим шахом, если бы он взялся читать те книги, которые ему привезли в первый раз — он не был бы живым участником современной жизни. Сегодня прошлого мне стало мало. Целый день меня тяготит какое-то новое чувство, мне не достает проникновенного, умного слова, которое было бы сказано о моем поколении, о моем времени. Мне не читалось и не смотрелось сегодня. Пошел в Русский музей. На площади Искусств стоит памятник Пушкину. Смотрю на него и не могу освободиться от ощущения — зачем Аникушин изъясняется с нами на языке наших прадедов?! Он говорит хорошим языком, но на нем всего не скажешь, и не скажешь как раз того, что надо сказать сегодня. Я перехватил через край: в залах музея мне не хотелось смотреть старых мастеров — мне остро не хватало современного слова. Портрет девушки с книгой Дейнеки немного успокоил меня. А дома начатый Светоний — я насилу его читал, хотя с таким нетерпением ждал встречи с ним.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу