Нетвердой походкой он поднялся вслед за охранником на второй ярус, медленно провел тыльной стороной ладони по губам.
«Ну и напьюсь же я сегодня вечером, когда уйду отсюда! — горько пообещал он себе самому. — Напьюсь, и пусть меня привезут с алкогольным отравлением в какую-нибудь больницу и продержат там до тех пор, пока все не будет кончено!»
В коридоре охранник остановился. Он вошел в камеру, и ему показалось, будто он слышит музыку. Похоронную музыку.
Это уже была казнь. Бескровная, белая казнь за три дня до исполнения приговора. Гибель всех надежд.
Гулкие шаги охранника замерли вдали. Теперь тишина казалась ужасной. Ни тот, ни другой не смогли долго выносить ее.
— Значит, вот так, — тихо сказал Хендерсон. Он все понял.
Ступор, подобный трупному окоченению, был, по крайней мере, нарушен. Ломбард отвернулся от окна, подошел и положил ему руку на плечо.
— Послушай, дружище, — начал он.
— Ничего, — сказал Хендерсон. — Я понимаю. Я вижу по твоему лицу. Не будем говорить об этом.
— Я опять потерял ее. Она ускользнула, и на этот раз навсегда.
— Я же сказал: не будем об этом, — терпеливо повторил Хендерсон. — Я вижу, чего тебе это стоило. Ради Бога, оставим это. — Казалось, это он пытался подбодрить Ломбарда, а не наоборот.
Ломбард плюхнулся на край койки. Хендерсон, как «хозяин», предоставил койку в его распоряжение, а сам поднялся и, ссутулившись, прислонился к стене напротив.
В течение какого-то времени единственным звуком, раздававшимся в камере, был шорох целлофана — это Хендерсон беспрестанно складывал гармошкой пустую пачку из-под сигарет. Сложив ее в одну полоску, он начинал аккуратно, складка за складкой, расправлять в обратную сторону. Потом опять и опять, очевидно, просто чтобы занять руки.
Это невозможно было вынести. Наконец Ломбард взмолился:
— Перестань, а? Просто с ума можно сойти.
Хендерсон с удивлением посмотрел на свои руки, словно он и не догадывался, чем они заняты.
— Старая привычка, — смущенно признался он. — Мне так и не удалось от нее избавиться, даже в лучшие времена. Ты, наверное, помнишь. Всякий раз, когда я ехал в поезде, я загибал так страницы расписания. Всякий раз, когда мне приходилось сидеть и ждать в приемной у терапевта или у дантиста, я загибал точно так же страницы журнала. Всякий раз, когда я бывал в театре, — страницы программки… — Он вдруг замолчал, рассеянно глядя в стену, поверх головы Ломбарда. — Припоминаю, что в тот вечер, когда я был в театре с ней, я тоже складывал программку. Забавно, что такая мелочь вдруг вспоминается сейчас, спустя столько времени, когда более важные вещи, которые могли бы по ассоциации помочь мне вспомнить… Что случилось, почему ты так на меня смотришь? Я больше не буду. — В подтверждение своих слов он отбросил в сторону истерзанную пачку.
— И ты ее, конечно, выбросил? В тот вечер, когда ты был с ней. Ты оставил ее на кресле или бросил на пол, как обычно делают?
— Нет, она взяла обе программки, я помню это. Забавно, но я помню. Она спросила, можно ли ей взять их. Объяснила, будто хочет сохранить их на память о своей импульсивности. Слов я точно не помню, но она взяла программки, я ясно вижу, как она убирает их в свою сумочку.
Ломбард вскочил:
— Что-то тут такое брезжит — знать бы только, как это использовать.
— Что ты имеешь в виду?
— Это единственная твоя вещь, про которую мы знаем наверняка, что она находится у нее.
— Но мы не знаем наверняка, что эта вещь до сих пор находится у нее, согласен? — поправил его Хендерсон.
— Если она сохранила программки с самого начала, то, вероятно, хранит до сих пор. Люди либо хранят такие вещи, либо нет. Либо их выбрасывают сразу же, либо сохраняют годами. Если бы мы только каким-нибудь образом могли использовать это как приманку. Ведь это — единственное, что как-то привязывает ее к тебе, — у этой программки на каждой странице, от первой до последней, без единого пропуска, аккуратно загнут назад верхний правый уголок. Если бы мы только могли заставить ее прийти к нам с этой штукой — так, чтобы она ни о чем не догадалась, — она бы автоматически выдала себя.
— Ты хочешь дать объявление?
— Что-то в этом роде. Люди коллекционируют что угодно: марки, морские ракушки, старую мебель, изъеденную червями. Часто они готовы заплатить любую цену за вещи, которые им кажутся подлинными сокровищами, а остальным — просто барахлом. Они теряют всякое чувство меры, как только им попадается вожделенный предмет.
Читать дальше