Профессор потел, ученик кряхтел, но эффекта не было.
– Собелись, тляпка! – кричал, делая страшные глаза, Кальценбоген, но когда случайно узнал, что Святкин голыми руками легко завязывает в узел кочергу, учел возможные риски и отказался от этой методы.
Старик долго раздумывал, стуча пальцами по столу, почесывая свою козлиную бородку. Потом полез на стеллажи с книгами, откуда едва не свалился с криком «Эвлика!» Подхвативший его замгубернатора получил в награду книжку и указание: выучить «от сих до сих». «Как это поможет от нах?» – недоумевал Святкин. Но профессор был дока, языковед, знаток русской души, которую не взять нахрапом, но вот обходным маневром – можно! Он сумел убедить Святкина, и теперь тот каждую свободную минуту, как мантру, как молитву повторял слова из заветной книжки. Доверяя аутотренингу, до мокрых подмышек и судорог в икрах работал над собой, расслабляя свою стальную суть, размягчая дубовый язык.
Доупражнялся до тематических сновидений! Снилось ему, что лежит он на одре, и вроде как помер, но все видит и все соображает. И лежит он в покойницкой больницы родного села в Подмосковье, куда в детстве забирался поглазеть на жмуриков. Лежит себе, а вокруг трупаки. Смотрят на него и улыбаются. И весь он какой-то жалкий и голый. И холодно ему, и пятка чешется, а дотянуться и почесать нет никакой возможности. Вокруг одра ходит губернатор в шляпе и кардинальской мантии из фильма «Три мушкетера» и кадит кадилом так, что от дыма глаза щиплет. А сверху, из-под потолка, смотрит на них всевидящим оком Саваофа профессор Кальценбоген, грозит перстом и говорит нараспев:
– Дай, Пушкин, мне свою певууучесть,
Свою раскованную речь,
Свою пленительную ууучасть —
Как бы шаля, глаголом жечь!
– Я… это самое! Выучил! Как договаривались, «от сих до сих»! – хочет крикнуть во сне Святкин, а рта раскрыть не может; ни рукой, ни ногой шевельнуть – ну, чисто паралитик!
– Училась ли ты на ночь, Дездемона?! – вдруг грозно спрашивает старик сверху, протягивая руку, чтобы забрать платок подаваемый губернатором, и лицо его стремительно чернеет.
– Учил! Зуб даю нах! – дико кричит Святкин. – …Дай, Лермонтов, свой желчный взгляд! …Некрасов, боль иссЕченной музы! …Блок, крылья! …Пастернак? Мотор!
– Какой еще мотор?! – вопрошает с потолка негр Кальценбоген.
– Пламенный нах… – лепечет Святкин, понимая, что всё – это конец! Поплыл! Провалился! Незачёт без права пересдачи!
В этом месте он проснулся, обнаружив, что лежит на постели в собственной квартире в центре города, а рядом – живая жена сопит в две дырочки, стянув с него одеяло, забыв замять в пепельнице дымящийся окурок ее всегдашней ночной сигариллы.
После двух месяцев упорных занятий язык его все-таки здорового полегчал: слова, толкаясь и тесня друг друга, неслись бодрыми слонопотамами к устью – к ротовому отверстию, что доставляло вящее педагогическое удовольствие Кальценбогену. Такое испытывает эгоцентричный эскулап, уверенный вначале, что пациент безнадежен, и приписывающий после себе заслугу природы, распорядившейся на время отставить неизбежный биологический конец. Все чаще на занятиях профессор довольно тряс головой, заставляя трепыхаться свою козлиную бородку: «Ваш шеф пледуплеждал меня, что сполтсмены имеют потенциал!»
И было все у Святкина на мази до того момента, пока он не покидал аудитории. Переступая порог, выходя в реальный мир, далекий от изысканных профессорских фантазий («Кукушка кукушонку купила капюшон!»), он мгновенно начинал чувствовать свою беззащитность и уязвимость. Пыльный ветер свободы живительной пескоструйкой сдирал с его сущности налипшие стараниями Кальценбогена интеллигентские обмылки, и все начиналось сызнова: «Политика администрации (нах) направлена на преодоление (нах) недостатков (нах), которые (надо признать – нах) имеют место в отдельн (ых) территори (ях)». Мухи дохли на лету, и Святкин зорче всех видел, как вместе с их скукоженными лапками и крылышками сгорают в огне отчаяния его надежды.
Он нервно кусал ноготь, сплевывал, потом смотрел в зеркало и чувствовал себя уродом. Не физическим, конечно. Благодаря успехам в десятиборье он был прекрасно, атлетически развит. Сняв рубашку, он рассматривал себя и недоумевал. Эти бугры мышц. Эта крепкая голова с покатым лбом, с мужественным профилем викинга. Зачем она? Чтобы ею есть?! Лобные доли, серое вещество, мозжечок, гипофиз и прочая требуха, притаившаяся за костью черепа, отказывала ему в такой малости как красноречие. Теперь он ненавидел себя за физические достоинства и готов был отдать все это без остатка за возможность развязать язык. Златоуст, по утверждению Кальценбогена, сидевший в каждом, оказался в нем спрятан слишком глубоко – еще в детстве он спустился в тайную шахту его души, а попытавшись подняться, застрял в лифте.
Читать дальше