Так что, черт побери, с сюжетом? А может, бросить эту историю, а начать писать что-то абстрактное? Некий поток сознания, случайная череда мыслей, без всякой связи или последовательности. Но ведь непредсказуемость поступков есть результат внутренней нерешительности личности, которая их совершает…
Что ты, в самом деле, Гроссман, мечешься, как публичная женщина, в разные стороны. Прими одно направление и следуй ему раз и навсегда. Как немцы, бери пример с них. Хотя нет, пример плохой. Последний мой роман был о духовных клевретах великодержавия и о бессмысленности идеи русской души, о ее никчемности. Даже само словосочетание «русская душа» абсурдно: нет никакой русской, английской, немецкой или греческой души, а есть просто человеческая душа, у всех народов одинаковая, о которой и нужно говорить. Нет никакого русского пути, отличного от пути остальных, а есть безобразная эксплуатация элементарного невежества народа, которого с детства учат мочиться мимо унитаза и презирать порядок и достойную жизнь. И кто же это придумал? Правительство? Нет-с, а придумали эту мерзкую сказку о великой русской душе русские же писатели. Классики, наше все. По-моему, Достоевский. Или Тютчев был раньше? Нет, точно Достоевский, уж очень это похоже на его еврофобские рассуждения в «Дневниках писателя». Им хорошо было писать в XIX веке о великой русской душе, сидя в Ницце или Баден-Бадене, в окружении вежливых европейцев, не видя пропитые хари собственных соседей. А тут живи с ним каждый день».
Ненависть к самой идее «русской души» с такой силой охватывает Гроссмана, что он даже трезвеет на короткий промежуток времени и обнаруживает, что к нему одновременно обращаются Огородов и Скороходов с предложением сказать тост.
– За то, чтобы проект «русский народ и его государство» как можно быстрей закончился, – говорит Гроссман с неожиданной твердостью, свирепо смотрит на собеседников и стремительно опрокидывает содержимое стаканчика в рот.
– Все, – выдыхает он и морщится, – не получилось, все опять надо начинать с начала, с чистого листа. Никаких достижений.
– Ну, вы уж больно строги, Иван Степанович, – журчит политкорректный Скороходов, – а как же Пушкин, ракеты, атомная бомба…
– Все украли, ничего своего нет, – уверенно обрывает его Гроссман и пристально смотрит на Огородова. – Вот скажи, профессор, есть у нас хорошие станки или же все они – плохие копии западных?
– Сам знаешь, что мы не делаем станки, можем только копировать, – почти обиженно отвечает Огородов, стараясь не смотреть в глаза Гроссману.
– Вот то-то, – самодовольно констатирует Гроссман. – Посмотрите, в каком вагоне мы едем за границу. Ведь это же лицо нашего государства. Вот я Россию люблю, понимаете! А вот это уродливое, неухоженное лицо из нашего советского прошлого не люблю. Понимаете? Получается глядя на этот вагон, что мы все еще живем в стране, которой нет. Как так может быть? Нет, честное слово, это меня бесит. Почему здесь до сих пор ставят на посредственность? Почему?
– Зато Россия – последняя страна, в которой еще верят в бога, – мягко и твердо, как неразумному ребенку, ему выговаривает жена Огородова, чье лицо неожиданно выныривает из сумрака купе в тусклый свет.
– Ты так думаешь? – морщится Гроссман.
– Я уверена, – подтверждает Маргарита. – Через нас весь мир спасется. Все остальные лишь делают вид, что верят, а на самом деле живут во грехе. Так наш батюшка Николай говорит.
– Ты ему веришь? – удивляется Гроссман.
– Верю, – отвечает Маргарита, – он человек духоносный.
– Да, Иван Степанович, – поддерживает жену Огородов, – он ведь не простой батюшка, а доктор физико-математических наук. До рукоположения в Бауманском преподавал. Ритка с ним не раз консультировалась по теме своей диссертации, когда готовилась к защите. Я ему тоже верю. Ведь весь Запад живет во грехе. Разве не так? Посмотри, что в Европе или Америке делается: голубые правят бал, диктуя всем остальным нормы поведения. Разве не так?
– Не буду спорить, Кирилл, – неожиданно сникает Гроссман, снова чувствуя опьянение, – как быстро смеркается. Благодаря экспериментам со временем у нас теперь все время ночь. Господи, не страна, а один большой эксперимент. Я, с вашего разрешения, ложусь спать. Прошу простить меня за излишнюю резкость.
Он разувается и медленно залезает на верхнюю полку. Теперь ему никто не мешает начать сочинять новую книгу, но он устал и хочет спать. Внизу активно журчит Скороходов, развивая очередную тему для беседы: теперь он обсуждает, что такое «железнодорожная вода» и кто это выражение придумал.
Читать дальше