Пришла весна. Сначала холодная, снежная, какой она бывает на северном Урале. Одно только название – весна. Но постепенно снег начал оседать, сыреть, терять свою праздничную белизну. Запахло свежестью далеких теплых краев, ветер принес надежду, и первые робкие ручьи потекли вдоль деревенской улицы. В Ельниках она и была-то всего одна. Распутье, непролазную грязь, тяжелые низкие облака конца марта сменил прохладный, но уже совсем другой по настроению апрель.
К исходу месяца мама уехала в город справиться насчет работы. Через время работа нашлась, пора было собираться. Бабка встала насмерть – не пущу.
– Езжай, работай, не за тридевять земель подаешься, а мальца оставь. Не дело ему по чужим углам маяться. Да и тебе без ребенка сподручней будет. К лету приедешь навестить.
– Я с сыном поеду. Ему в школу через год-два, и мне спокойнее будет.
– Ничего с твоей школой не станет. Вот поживешь, обустроишься, а там заберешь своего сына. Не пропадет никуда. А пока налаживайся одна. И разговору конец.
В итоге так и вышло. Мама подумала день-другой. Куда, правда, меня везти? Сама не знала, как устроится. Поехала. Поплакала да и поехала.
Я, конечно, тоже реву задал. Вот уж когда бабка меня по заднице отходила. Не сметь, говорит, перечить ей. Мал, говорит, еще, взрослые дела решать. Реветь сразу расхотелось. И тогда, и на будущее.
Только к концу лета удалось матери устроить дела с работой, снять комнату и с детсадом для меня проблему решить. Бабушка вновь, как тогда осенью, повезла нас на станцию. Деревенская лошаденка шумно вдыхала теплый, наполненный запахами разнотравья воздух, шла неспешно, не торопя время и события. А может, это бабушка придерживала поводья, надеясь хоть чуть-чуть отсрочить момент расставания?
На станции долго прощаться не пришлось. Времени оставалось едва-едва. Мама сначала молчала, а потом порывисто обняла бабушку, уткнулась ей в плечо и, вздрагивая всем телом, беззвучно рыдая, никак не могла произнести нужные слова. Наконец справилась с собой, попрощалась, поблагодарила за все, обещала, что мы будем часто приезжать и навещать ее. Всегда строгая, малоразговорчивая и несклонная к открытому выражению чувств бабушка вдруг тоже всплакнула, меня прижала и будто не хотела отпускать, маме что-то говорила, чтоб не ставила на себе крест, устраивала жизнь по-хорошему.
Гудок паровоза известил, что больше времени для прощанья нет. Мама подсадила меня на подножку, забралась сама на высокую ступеньку, и поезд тронулся. А бабушка осталась, только невысоко перед собой, как-то совсем по-деревенски, подняла руку и будто махнула ей, стесняясь чувств и своего внезапно проснувшегося сердца. Тогда мне снова показалось, что не такая уж она строгая, не такая неприветливая. Я понял, что она моя бабушка, которая по-своему любит. Мне стало так жалко ее, что слезы покатились против воли. Все-таки почти год мы прожили у нее и, как и Зайка, стали родными и близкими…
* * *
– А потом что? Вы так и расстались и не видели ее больше? – меня увлек его рассказ. Я не заметила, что давно слушаю внимательно, не прерывая, представляя и ту маленькую станцию, и Ельники, и пятилетнего хлипко одетого мальчугана с матерью, вынужденной искать способ выжить и уберечь своего ребенка в тяжелые предвоенные годы.
– Хотите еще кофе? – Он приподнял белый пузатый кофейник и, будто составляя ему пару, так же галантно склонив голову, застыл в ожидании.
Я протянула чашку, но только затем, чтобы поскорее покончить с кофе, двумя кусочками сахара, сливками. Все это было не из той его жизни, в которую мы вместе окунулись, и из которой я не могла и не хотела, если честно, возвращаться в сегодняшний день. Он заметил мое нетерпение. Пристально посмотрел в глаза, будто проверяя истинность интереса, и продолжил, словно не было этой минутной важной для него кофе-паузы.
– Почему не виделись? Виделись… Война началась. Мама, как в город перебрались, в госпиталь устроилась. А война случилась, оказалось, что она на своем месте. Сначала мы не ощущали всей горестной силы войны, давящей безнадежности, необратимости приносимых ею потерь. Только когда раненые стали поступать с фронтов, беда стала зримой и очевидной.
Старик снова окунулся в воспоминания. Он немного откинул назад голову, светлые глаза уцепили в стене напротив какую-то важную для опоры точку, позволили сосредоточиться, и память снова начала извлекать из недр события ушедшего времени…
* * *
Раненых привозили специальным поездом. Санитарные машины уже ожидали его на вокзале. Мама рассказывала, что ей тоже приходилось встречать эшелоны. Когда это случилось впервые, плакала дома, гладя мою светлую вихрастую макушку. Говорила, что сердце разрывается при виде мучений, выпавших на солдатскую долю. К нам привозили в основном инвалидов или безнадежных. Они оказались никому не нужными. Использовать их на фронте более не было возможности – калеки с ампутированными руками, ногами, с контузиями. Война навсегда превратила этих сильных здоровых мужчин в несчастных и беспомощных, искорежила тела, растоптала и раздавила души. Бывали случаи, когда врачи вопреки всем прогнозам вытаскивали, вытягивали человека, а он хотел умереть, потому как навсегда остаться в полной зависимости, не иметь возможности самому обиходить себя, показаться перед родными полным калекой было горше, чем раз и навсегда проститься с жизнью. Медсестрам приходилось не только выхаживать раненых, но и помогать им справляться с отчаянием, безволием, отсутствием желания жить за себя и во имя себя. Много лет спустя мама повторяла, что тогда уговаривала раненых, зная, что хоть такими их увидят родные, хоть такими им дано право на жизнь. А отцу нашему этой привилегии не досталось, как и тысячам, миллионам других, безвинно погибших от безумства, деспотизма, равнодушия и разобщенности не чужеземцев – своих же соотечественников.
Читать дальше