Детей моего возраста, да и вообще детей, в Ельниках было мало. Парни и девушки едва крепко становились на ноги – уходили в большую жизнь. Кто в центральной усадьбе работал, кто в город уезжал. Бабушка говорила, все, кто смог, вовремя ушли из Ельников – туда, где дорога была наезженнее и шире. А при Ельниках ферма осталась малая, неподалеку в четырех километрах завод абразивный, вот и вся цивилизация.
Одно только хорошо, что время то лихое катилось стороной, обходя затерянные на карте Ельники страхом репрессий, усиленным натиском коллективизации. Став взрослым, да не просто взрослым, а дожив до седин, я прочитывал переписанную, оспоренную и переосмысленную историю страны словно впервые. Тогда же, в силу возраста и оторванности Ельников от многих событий, не знал, что новый – тридцать девятый – год стал переломным и будто вздох небольшой стране дал. Два жутких предыдущих довели народ до крайности. Расстрелы, пытки, голод, мор – похоже, сталинская свора перегнула палку так, что самим тошно стало. С тридцать восьмого начался выход из колхозов. Не было больше сил у людей смотреть на бесхозяйственность, обнищание, падеж скота. Поворот деревни на старый лад означал бы отступление от социалистических принципов, возврат к изничтожаемому прошлому. Может, отчасти поэтому с мая тридцать восьмого началось свертывание массовых репрессий. Хотя о чем я говорю? Моему отцу эта статистика не дала права на жизнь. Он как раз попал в тот пусть и сниженный ровно вполовину, но неизменно работающий, убивающий и уничтожающий план. Тогда ребенком я этого знать не мог. В Ельниках больших потрясений не случалось, а то, что взрослые слышали и знали, хоронили глубоко в себе, не бередя по возможности лиха.
Мама целыми днями работала – с утра на заводе, вечером по дому. Вычищала углы, скоблила старый деревянный пол, перестирывала занавески и постельное белье. Дом весь как-то отмылся, стал более светлым, родным. Книжек у бабушки не было, по вечерам мама рассказывала мне сказки, а бабушка колдовала у печки. Мамины рассказы, очевидно, нравились и ей, потому, как только мама прерывалась и настраивала меня спать, она недовольно бурчала: «Чай, не на покос с утра, разрешоно еще посидеть маленько». Знала, что зимой работы в поле нет, можно «немного и побалакать, а для рассказов огонь не нужен». Это она о керосине для лампы. Бабушка равно строго берегла и электричество, и керосин, но поздними вечерами по старой привычке предпочитала слабый огонек керосинки. Действительно, света маминым рассказам не требовалось.
Однажды, когда уже «снег лег набело» (бабушкино выражение), я спросил маму, когда мы поедем домой и к морю. Мама опустила руки со штопкой, посмотрела на меня очень внимательно и строго:
– Никогда, Славик. Домой мы уже не вернемся. Будем здесь жить, у бабушки. И к морю больше не поедем.
– Но ты же обещала, мама, обещала! – я непонятно с чего вдруг стал требовать этого моря, требовать настойчиво и бескомпромиссно.
– Хватит. Ты взрослый. Все изменилось.
– Ничего не изменилось, ничего! Ты обещала, много раз обещала! – Что на меня нашло тогда, неведомо. Вроде и предпосылок для истерики не было.
Мама разозлилась и впервые в жизни ударила меня по щеке. Больно не было, но мама подняла на меня руку, и я заголосил что есть мочи. Тогда бабка подошла, прижала мою голову к своему вымазанному мукой фартуку, погладила шершавой рукой по волосам:
– Не кричи, милый, криком тут не поможешь. Пропал ваш папка, сгинул. И сказать о том никому нельзя. Ты на мамку не серчай. Ей тоже нелегко. Потерпи уж, сынок. А к морю, Бог даст, еще съездите когда. Вот зима кончится, там надо будет как-никак определяться. Не век же вам в Ельниках куковать. Вот обрешаем все, а там, глядишь, и море твое когда образуется.
Сейчас, спустя столько лет, я понимаю, что говорила бабушка больше для матери. Успокаивала ее, хотя раньше ни ласковых добрых слов мы от нее не слышали, ни проявлений любви или сострадания. Жестким, неласковым она была человеком, могла по пустякам так круто наказать, что надолго запоминалось. Могла высказать свое резкое замечание любому и по всякому поводу, за что в Ельниках бабушку не любили. Но глубоко внутри нее жил совершенно другой человек, который проявлял себя крайне редко, как тогда, когда успокаивала меня и через меня настраивала мать на новую жизнь без мужа. А ведь отцом моим был ее единственный сын. И ей было совсем не легче нашего. Непросто сказать как отрезать, что нет его и ждать больше незачем. Мать надеялась, что выпустят. А бабка уже тогда в тридцать восьмом поняла, что это конец. Сама продолжала до смерти надеяться и ждать, а матери наказала о сыне печься и жизнь свою устраивать. Иначе, говорила, и сами пропадем. Вот такая она была, моя суровая бабушка…
Читать дальше