В начале было слово. Фраза-пустышка, не лишенная привлекательности, не более патетичная и бестолковая, чем «конец света». Бытие не знает концов и начал. Оно есть и ни под каким углом не доступно обозрению смертных. А то, что было в начале бесчисленных процессов становления, – тоже далеко за пределами людского кругозора и понимания; лишь смутные гулы недосягаемой инаковости пробивают атмосферу и чуть слышно сквозят в неприкаянном косноязычии.
В филологии не без успеха циркулирует и такая точка зрения, что нет никаких внетекстуальных, междустрочных смыслов и идей, что устная и письменная речь отражает структуру, субординацию и всю жизнедеятельность общества, а абстрактные изыски, побочные эманации концепций или грезы поэзии – это всего-навсего болезнь языка. Данной тематике можно посвятить несколько томов, они могут оказаться как бездарными, так и потрясающе интересными. Только каков итог? Раскроет кто-нибудь, что есть здоровье языка? Трудно, конечно, заподозрить в хроническом недуге трезвые и дисциплинированные фразы типа «мама мыла раму». Но и вселенским здоровьем здесь не пахнет. Речевые обороты и выверты, обслуживающие каждодневную рутину, – мертвы. А тексты уровня «Упанишад», «Критики чистого разума» живут и болеют. Исцелить их язвы и раны могло бы только прикосновение истины, но она глуха к мольбам и молитвам, ибо все наши молитвы безосновательны (как они могли бы в здешних условиях стать иными?).
Сотканные из предельных напряжений языка, из его казусов и ребусов живые сочинения непримиримо оппонируют публичным тенденциям и акциям, но не противопоставляют им внятных идеалов. Отпущенная на маркировку страниц квота «искры божьей» не увеличится, иначе она сожгла бы все наличные конструкции, которые, видимо, должны исчерпать себя в ином предустановленном порядке.
Во всеобщую парадоксальность действительности хорошо вписывается и тот факт, что сверхидея словесного произведения выказывается нечленораздельно. А что касается его более низких, изобразительных планов, оно может отражать что угодно, иметь стройную композицию или быть откровенно сумбурным, что-то преподносить, защищать или порицать; это по большому счету имеет мало значения, в любом случае все работает на основную идею. Повествования, не высекающие метасодержания, – крайне скучны, утомительно следить за потугами и перипетиями того, что выброшено за борт бытия. А бытие – это непременная и неотменяемая сопряженность с бесконечностью, бессмертием и полнотой божественного знания.
Никаких ориентиров и указателей в обозримом пространстве Вышние Силы не расставили; нет критериев, чтобы определить, куда гонят нас галактические ветры и догматические поветрия: в сторону Сущего или в обратном направлении. Как бы то ни было, движение не замедляется; и с момента первого крика активируются голосовые связки человека, чтобы неустанно трудиться до той минуты, когда он сложит с себя полномочия своей немощи и произнесет последнее слово. Независимо от его формы, точного лексического значения или полной бессмысленности, оно откроет (какое по счету?) начало инобытия или сбросится со всех счетов. Возможно, только несказанное причисляется к неисчислимости. Любые догадки останутся фрагментами вербальности и разделят с ней судьбу по эту сторону добра и зла.
Странствующие по владениям самой опасной и притягательной страны – философии – непременно встретят и чудо, и чудовищ; этим путникам – искать единомышленников и находить alter ego, стучаться в звукопоглощающие двери, все больше отворяя себя для инородных проникновений. Философия не наука, М. Хайдеггер определил ей в сестры поэзию, а про науку сказал, что она, возможно, только служанка философии. Философия – это закон притяжения душ вечностью, неуемная жажда духа осуществиться, соотнестись с бытием. Но почему не всем этот закон писан? И почему даже в кругу заболевших истиной нет и не может быть согласия? Каждый на свой страх и риск отправляется в terra incognita, чтобы в одиночку отведать экзотических запретных плодов. Флер запретности до сих пор окутывает стезю познания, а печаль, умножаясь со времен Экклезиаста, все отчаяннее близится к критической величине.
Философское наследие огромно. Несомненно, для того чтобы ощущать разреженную атмосферу отвлеченного знания в общем и целом и вдаваться в детали спекулятивных изысканий, нужно овладеть понятийным аппаратом. Здесь возникает первая сложность. Философские термины невозможно усвоить, как, скажем, действия арифметики, просто в процессе обучения, даже при наличии искренней заинтересованности и приложении немалого усердия. Импульсы любви к мудрости, пусть до определенного момента не очень интенсивные, должны быть составной частью души. Если такие некомфортные и нестандартные компоненты в совокупности личности отсутствуют, акт философствования не состоится. Если они имеются, обнаруживается много иных трудностей. Ближайшая из них – это то, что понятия не могут быть всегда равны себе; окунаясь в мыслительные потоки разного уровня и характера, они изрядно или слегка трансформируются, обретают новые коннотации. С другой стороны, термин накладывается на специфику образования познающего, его духовный и умственный потенциал; психическими особенностями индивида тоже полностью пренебречь нельзя. Не найдется ни одного человека, который тотально и во всех нюансах представил бы, например, функционирование чистого и практического разума именно так, как это виделось Канту (а верил ли сам кенигсбергский гений до конца в то, что прокламировал обладателям этих самых разумов?). Неоднозначные вибрирующие понятия с темнеющей подоплекой – это и есть те элементы, из которых складываются бессюжетные тексты, выплескивающие потоки неуловимой ауры, или выстраиваются строгие и не очень системы, различные по качеству, правдоподобности, степени завораживания и замахиваемости на конечную истину.
Читать дальше