Школьный рояль раскрыт, крышка его уперлась в длинную медную спицу. Зал слушает, затаив дыхание:
«Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое,
ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения! Не оставляйте их на дороге! Потом не поднимите!» —
пусть мудрый наказ этот, завещанный великим Гоголем, станет для вас, переступающих порог ШКОЛЫ, заветом чести…
Что—то важное! И он хочет, чтобы запомнили…
Но Линка не понимает всего….
Читают радиограммы выпускников… Из Тихого океана – Корнилов. Из Польши— Ремезов. На доске медалистов Ремезов – первым. Внимание Линки уже перенеслось. Она видит какой красавицей вернулась Груздева. И Славицкого не узнать. Ясное дело: Москва, консерватория! Не то, каким в школе за ней бегал!
Закончилась торжественная часть.
Пошли на хоровое построение. Линка во втором ряду. И опять та же пара, теперь совсем рядом: ждут своего выхода за кулисами. Петь будут. Славитский – высок и строен. Она— тонкая, взволнованная. Волосы сияют. Перчатки – до локтей. Таких – ни у кого больше! Все на них глазеют. Но они не замечают. Линка видит: Славитский склонился головой и целует! Точно, целует Груздевой руки! Какое бы ей до них дело? Но почему – то нет сил отвернуться
Рояль вздрогнул и загремел звучно, торжественно. Хор разом выпрямился, стал серьезным, строгим.
«Я по свету не мало хаживал…» Волков запевает. Какой голос!
И следом мощный двухголосый хор: «Дорогая моя столица, золотая моя Москва!»
Сердце заливается гордой радостью.
После вечера у самого моста ее догнал Юрка.
– Твой? – спросил, запыхавшись, разжал пальцы Скомканный, слипшийся носовой платок, коричневый в клетку, такой же, как у Линки, лежал на его ладони. Она полезла в карман:
– Нет, мой – вот он!
Юрка бросил платок в снег, затоптал, ушел вперед, не оглянулся. Линке хотелось догнать, но встречный ветер был очень сильным.
В доме заканчивались поминки: прошел еще год, как умер Вовкин отец. Немногословный разговор прервался. Все встали и ушли. Неубранный стол опустел. Вовка остался один в хате. В стакан с водкой свалился кусочек хлеба, положенный сверху. Он машинально вынул хлеб и съел. Изнутри обожгло горько, беспощадно. Он принуждал себя, сдерживал, но из глаз все равно текло. Матери своей Вовка не помнил. А тот день, когда уехал отец, помнил ясно. Дед сидел, обхватив голову руками, точно оглох. На пороге бабушка, ухватив сына за руки, кивала на Вовку:
– Гляди, гляди на хлопчика! Куды рвёшси? Вертайся, сыну, нэ буде табе моёго прошшения!
Но отец не вернулся. Из порта Находка шли почтовые переводы и письма. Перед самой гибелью пришло большое, веселое письмо и листок со стихотворением. Отец писал:
Шлю сумку поцелуев
И ель из бриллиантовой пурги,
И голову Серебряной Луны;
В придачу – хвост лисицы рыжей,
Бочонок радости – с утра и без причины,
Мешочек фиолетовых лучей – врагов ангины….
Всё – с планами на встречу
и песней нежности!
В его записках Вовка потом искал оправдание разлуке. Читал, перебирая серые листочки:
«Морской вокзал. Огни удалялись, из тумана долетел протяжный гудок, приветствуя и прощаясь»
Серые страницы не прономерованы. Читал, как придется…«За окном синяя ночь. На повороте показалась цепочка крохотных путевых огней и станция. На оконечности мыса одиноко блестит маяк. Огни постепенно приближаются..»
Все было обрывисто, и не было главных слов о том, про что хотелось спросить.
Только на одном листке отец вспомнил его. Только на одном вскользь записал:
«Море! Неодолимый простор. Глаза цепенеют…
Присутствие моря делает зиму неуверенной, несмелой. Дома зима другая. В детстве мы обивали огромные тополя обухом и, подняв носы, довольные, зажмурившись, наслаждались долгой струей снега, который осыпал нас полностью Мне было столько же, сколько ему теперь…» —Про меня! —душа вздрогнула, загорелась.
Но прямого слова о разлуке не было.
Отец погиб случайно и ужасно. Совершенно невозможно было в это поверить. Год потом не ходила ногами бабушка. А дед… Вовка видел однажды, как стоял он, никогда в бога не веровавший, на коленях, и плакал, и крестился под образами. К весне бабушка превозмоглась, осилисась и поднялась. Ожил и дед. Худо—бедно, но жизнь продолжалась. Дед был еще нестарым, когда паровозной топкой отдавило ему пальцы на правой. Увечье свое он не замечал, никогда о нем не говорил. Писать выучился левой. Инвалидной пенсией пренебрег, заработал «по старости», самую большую. Да и когда вышла ему эта пенсия, не унялся. – Сторожевать не пойду! – сказал он высокомерно и по—прежнему ходил в смену мотористом на деповскую нефтекачку.
Читать дальше