И это, в общем-то, было правильно. Ведь если бы в столице ежегодно оставались все желающие новоиспеченные специалисты (а вкусить столичной «манны» желали буквально все!), то ей (столице) пришлось бы разрастись в результате до размеров всей нашей страны. Или во всяком случае до ее половины.
А, впрочем, это тоже было бы правильно. Пусть бы вся страна сделалась столицей, чтобы провинция перестала, наконец, на нее обижаться: у них там, дескать есть все, а у нас – вошь на аркане, да и та в дефиците. И это при развитом-то социализме!
Короче говоря, все светлые мечты о столичной карьере упирались в одну маленькую и с виду невзрачную штучку – в штамп о московской прописке. Который, в свою очередь, упирался в другую, себе подобную штучку – тоже в штамп, но уже о браке. С законным жителем столицы, разумеется.
И это все надо было как-то совместить с ах-любовью, которая, как девятый вал, цунами, горный оползень или иное стихийное бедствие, буквально с первых же учебных дней с головой накрывала ежегодно тысячи дорвавшихся до свободной столичкой жизни вчерашних провинциальных школьников, избавившихся посредством отъезда за тридевять земель от осточертевшей родительской опеки.
Однако если в первые два-три года все они, вступая в любовные связи, руководствовались исключительно велениями своих юных горячих сердец (или других, желающих любви) частей тела, то впоследствии – на четвертом, а особенно на пятом курсах – многие индивидуумы того и другого пола стали всерьез задумываться о том, что любовь должна приносить не только моральное или, на худой конец, физическое удовлетворение, но и материальную (в виде пресловутого штампа в паспорте) пользу.
Ох, что тут началось! Сколько любовных драм стало разыгрываться и сколько подушек и дружеских плеч пропитываться слезами! Ибо в одночасье распадались прямо на глазах самые стойкие, самые влюбленные (или казавшиеся таковыми), самые проверенные временем пары. Любовь повсеместно попиралась и предавалась, покинутые любовники навсегда (так они во всяком случае провозглашали) теряли веру во все разумное, доброе, светлое и вечное, а самые обиженные даже делали попытки (в условиях общежития, правда, заведомо безуспешные) свести счеты с жизнью.
Не легче было и тем, кто в результате погони за столичной пропиской моментально определялся общественным мнением в ряды презренных предателей. Например, Иннин однокурсник Славик, неожиданно для всех за полгода по получения диплома женившийся на беременной (не от него) продавщице из ГУМа, всякий раз искренне мечтал провалиться под землю, когда в него впивались начиненные ядом презрения взгляды подружек покинутой им девушки – умницы, отличницы и красавицы Верочки, которую угораздило родиться в Курске.
Еще круче маялась близкая Иннина подруга Олечка. Урожденная «рязанская мадонна», отмеченная невесть откуда взявшимся в этой русской провинции французским шармом, она была безнадежно (хоть и не безответно) влюблена женатого волоокого красавца-болгарина Любочку (краткое производное от Любомира). А поскольку со своей болгарской женой Любочка по каким-то своим (и к нашему повествованию отношения не имеющим) причинам разводиться не собирался, Олечка была вынуждена с горя крутить роман с ненавистным ей, но по уши влюбленным москвичонком Павликом – незначительным (в сравнении с модельной Олечкиной выправкой) ванешне, но с оч-чень незаурядной профессиональной родословной.
На четвертом курсе Олечка (а куда деваться?) вышла за своего Павлика замуж, родила первого на их курсе ребенка и весь пятый курс неустанно лила слезы в своей прелестной однокомнатной квартирке на проспекте Мира. Оплакивала студенческую вольницу и загубленную женскую жизнь.
Впрочем, Олечке мало кто сочувствовал. В основном завидовали и говорили, что она бесится с жиру. Поэтому поплакаться на свою скорбную участь она могла только Инне, которая осталась единственным связующим звеном между счастливым общежитским прошлым и тоскливым настоящим.
Инна же Олечку не только искренне жалела, но и стопроцентно ее понимала, ибо в ситуации находилась очень на Олечкину похожей. С той лишь заметной разницей, что никакой москвичонок Инны не домогался, а свою будущую столичную судьбу Инне еще предстояло как-то решать.
Да и попробовал бы кто-нибудь Инны домогаться! Он бы тут же получил в лоб, нос и ухо по самое что ни на есть первое число. Не от Инны, разумеется, а от Фила, которого по-настоящему звали Теофил и который был ревнив почище, чем темнокожий шекспировский Отелло.
Читать дальше