Грохочет вал отпрянувшей судьбы,
и ласточки, изогнутые громом,
уже кричат и кружатся над домом.
А молодость, как крымская дорога
среди полыни и сухого дрока,
прохладны горы, море далеко,
и кажется – совсем ещё немного —
прольются мёд, вино и молоко,
над желтой степью встанет царский город,
тяжёлый парус вздрогнет над Босфором
и поплывёт, над бездной накреняясь,
и молодости чёрная напасть
погонит нас дорогой роковой
за белой одиссеевой кормой.
Большое солнце блещет на весле,
попутный ветер обрывает снасти,
и ночью прижимают нас к земле
почти кровосмесительные страсти.
«Время твоё отошло и ждёт…»
Время твоё отошло и ждёт.
Имя иссякло и опустело…
В низкой ограде трава растет —
это восходит душа из тела.
Вольноотпущеннице судьбы,
райской страдалице и жилице,
как ей не терпится воплотиться
в розовый камень, траву и птицу,
только бы к дому поближе быть.
Только б стереть роковой предел
краткой, бездумной и нежной плоти…
Долго и горько из наших тел
осиротевшая боль уходит.
И, не умея оставить нас,
вдруг обступает апрельским садом
и расцветает легко и рядом,
вытянув розы до самых глаз.
«Пристань и город у тёмной воды…»
Пристань и город у тёмной воды.
Морок сиреней полночных.
Как мне добраться до этой беды?
– Катером, – скажут, – короче…
Катером, катером, с белой толпой,
вдоль берегов окаянных,
дальше души моей полуживой,
шёлковой, злой, бездыханной,
дальше моих неспасающих строк…
Море внизу и в тумане,
камни стареют, мелеет песок,
сохнет трава в Инкермане.
Справа и слева над узкой тропой
круглые, частые луны…
О, не вчера ли мы были с тобой
единолики и юны?..
Сохнет на камне соль.
Море о берег бьёт.
В сердце такая боль,
будто уходит флот.
Парусный, молодой,
яростный, как тоска,
выпростав над водой
белые облака.
Просто глядеть вперед
с легкого корабля.
Он – ещё весь полет,
мы – уже все земля.
Нами уже стократ
вычерпаны до дна
суть и цена утрат.
Только теперь догнал
юный несмертный грех —
все мы в урочный час
недолюбили тех,
что провожали нас.
«Гордости последняя твердыня…»
Гордости последняя твердыня,
времени простое торжество.
– Помнишь, как мы были молодыми?
– Я ещё не помню ничего.
Я ещё живу твоей победой,
августейшим месяцем, теплом,
скоротечной сладостью побега,
звёздами под самым потолком,
утренним сиянием колодца,
грозной правдой слова твоего.
– Знаешь, как всё это отзовется?
– Я ещё не знаю ничего.
Просто я иду в ночной пустыне
и уже не вижу с высоты,
как цветут в оставленной долине
чёрные и белые цветы.
До самого синего моря
большая дорога ведёт.
Сухой терпеливый цикорий
до самого снега цветёт.
И столько любви и согласья
в обычном осеннем труде,
что сердце не вынесет счастья
и тайно склонится к беде
в наивном древесном расчёте,
где после зимы столбовой,
послушная долгой природе,
беда обернётся весной,
зелёным добром обернётся
когда-то в положенный срок.
Не зря же кругом остается
так много травы и дорог,
теченье гудков пароходных
и в пыльных, широких кустах —
движение птиц перелётных,
зимующих в этих местах.
«Звёздный гонец опоздал…»
Звёздный гонец опоздал.
Тихая почта земная,
верную службу справляя,
штопает этот провал.
Осень. Сквозной неуют.
Ветер разносит планету.
Как погорельцы, по свету
бедные письма идут.
Тянутся, тают во тьме
птицы мои одиночки,
вроде поправки к зиме
или последней отсрочки.
Конец сезона. Первое ненастье.
Испарина на гулких площадях.
Предчувствием ненужного несчастья
сжимает горло. Сохнет на губах
густая соль несказанного слова…
Как будто поезда и корабли
отпрянули от сердца и земли
и обнажили берег и основу.
Читать дальше