И если ты взмахнешь: рукой? крылом ли? слухом? —
то мир изменит снова наши лица
и голос гол, почти как ожиданье,
и думает: кто и кому здесь снится?
Точнее – где? Сиди же на заборе,
даруй мне свист, отверстие, подполье,
любого сна подвал, квадрат [почти, как птицу,
что удивлялась нам, способным мниться
то отраженью на слепой воде,
то водомерке в зрячей полынье,
в той половине мира, где идёт
любой щегол и лица спящих пьёт].
«То, что лежало на ладони…»
То, что лежало на ладони,
хрустело яблоком на свет
[глазной] распахнутой пчелою,
как донник, павший на столе.
Сгорает кожа восковая,
как лепет нас клюющих птиц,
в ребёнке под столом сужаясь,
и донник говорит: простись,
на дне у неба, прижимаясь
плотнее к темени кругов,
я слышал, как с меня снимают
[как с древа яблоко] засов.
Там я лежу на дне у света —
пока расходится волна,
хрустящая, как волн пометки
на ткани тёплого ствола.
И чем мне светит скатерть эта,
когда в хруст руку протянув,
взлетает яблоко [глазное],
пчелу и донник взявши в клюв?
Ты всё провожаешь свои голограммы в шиповника ад,
который в себе вышиваешь, на память, как линию рваную рта.
Гляди – просветлеет колодец, и гонят быков —
ведь рай это полость – беда ли, что мал? Это всё.
Чтоб хлеб подавал бледный знак – что в твою Чилябонь,
как малое стадо пришел телеграф – но уволь! —
там гонит колодец быков, как бы кровь чистотел,
шиповник растёт через звук, меж своих же ветвей.
Есть мокрый двойник у быка. Он – колодец, он – чист,
растет из шиповника, с горлом, разрезаным вниз.
Светает двойник, как фонарь, освещает свой рай,
где гонят быков, чья спина распрямилась в трамвай,
врастая в шиповник. И больше не вправе стоять —
шиповник, колодец и бык в свои ветви летят.
повис над нами пловец синий
певец одышки и гомера
вокруг посмотришь много глины
а остальное всё – химера
ключи скрипят внутри у скважин
как будто женщина полна
мужчин и Бога по порядку
выводит в озеро она
и за пределами пристанищ
гудит солёный звук дождя
наверное и мы дождались
пловца фонарного в костях
ключи скрипят внутри у скважин
как будто женщина полна
мужчин и Бога по порядку
и грудь её как смерть – тесьма
и у рисунка вот такого
сверчок под сердцем замолчит
чтоб слушать как Гомер с Химерой
под глиной слушают ключи
ключи скрипят внутри у скважин
как будто женщина полна
мужчин и Бога – в женском платье
идёт навстречу ей волна
и покидаются причины
её открытых берегов
и смотрят внутрь её мужчины
соображая: кто из трёх
«Так вырой же тьму из могилы…»
Так вырой же тьму из могилы,
чтоб – как колыбель —
качалась она средь стеблей
предрассветных стрижей,
сгоняемых скрипом сосны
в навесные углы,
стучащейся с нашей
прозрачной, как мы, стороны,
что вырыла нас
и лопаткою птичьей звучит
над каждой цикадой,
как будто хозяйка бренчит
в прихожей костями, детьми —
разменяв лишь лицо, а не цвет,
начавши с конца,
поскольку сначала нас нет
ни в кадре, ни в клюве,
ни в этом фонарном бельме.
Как будто есть тьма —
мы себе ковыряем бельё
Стоим у сосны между бёдер,
поднявшихся в свет,
кроша в темноту, то, что
[после прошедши] кольнёт.
Порезавшись крапивою сухой,
ты дышишь, удивляясь расстоянью
с её молчанием, и спелый перегной
земле передаёт своё дыханье,
крапиву он роняет в небеса —
и верится пока ещё крапиве,
что есть в её молчании леса,
строения (и что немного кривы
все эти построения её),
что дышит Бог в рыжеющий затылок,
что перегной когда-нибудь спасёт
пуская сок в какой-нибудь отрывок,
в её порез, который, как язык
зелёным хлорофиллом мокнет
в горле,
её порез с моим заговорит,
и их молчанье долгое умолкнет.
«И вот ты раздвигаешь двойника…»
Читать дальше