Мутно блуждающий Факир, оказывается, прав, обходя гостей с шутовскими поклонами.
– Б-б-бриллиантовые острова рассыпались! Александр Сергеич, милый, уж вы-то видели их? Хрустальные замки вдребезги, мадам… не помню вас. Нижайший поклон, княгиня, ваши миражи клубятся алмазной пылью, я видел в безнадежном пепле. Пустыня. Там бродит пантера, ваша пантера, мэм. Она не сумеет снять, одетый вами ошейник. Там, в остывшем пепле жив еще огненный ветер. Да-да, смутная память-погоня сгоревшей мечты. И вам не жаль дикой кошки, жестокие затворницы?
Факир расшаркивается и паясничает, отшатываясь от надменных жестов призрачных леди, проверяющих маски невинности в отражениях зеркал. Герцогиня Трагедия, спокойно откинув вуаль, строгим тоном отводит подозрения: «Сударь, нас пригласили на бал, будьте любезны, развеять сомнения и объявить о предстоящих салонных чтениях». Факир-управитель замер от восторга. Как ловко они избегают выслушать приговор о себе. Пушкин подошел к Хранителю, взирающему на Алфею, подал браслет. Мягкий щелчок на умиляющем запястье. Кончиками пальцев он проводит по смуглому плечу, с неземной нежностью целует узкую кисть, примиряя ее с неизбежными атрибутами, не всегда легковесными, успокаивая тем, что не следует пренебрегать неудачным опытом.
– С вашего позволения, я могу объявить бал?
Она обвела взглядом многоликую свиту и, заметив государыню Надежду, согласилась, присела в реверансе, обнаружив декольте наполеоновских времен, овеяв Пушкина ароматом женской кожи. Факир в белом фраке взмахнул дирижерской палочкой: «Полонез!»
6. Одиночество
Одиночество ступает по паркету вчерашнего бала. Ни следа, ни ветерка, ни света, лишь затаенных несколько осколков, да притихшей свитой поникшие гардины. Все те же легкие интонации чарующего шествия: да-так… так-так… так-да. Ступает все также изящно, как по белым валунам, уводящим из древней пещеры, по каменным плитам усыпальниц и храмов, не оскользаясь на мраморной глади дворцов, не спеша и не оглядываясь. Да… так. Медлительная игра линий, очерчивая скрывающих, манящих, шурша по пятам, на остроте коленок вздымающихся и спадающих. Алфея уходит.
– То немногое, что я успел увидеть, я воспевал всегда. Нет, не подумайте, я… Мы не были знакомы, только издали. Она выходит из церкви сквозь нищую суету. Это ложь, она не была надменной и жестокой. Но ее опасались, как исполненной мечты. Но вы, должно быть, помните, что уже тогда не умели мечтать и потом. Я кричал им: «Спасите, она вышла на паперть! Не милостыни, нет! Она помедлит-помедлит, но не задержится. Спешите подать руку! Спасите!» Я кричал им: «Подобно псу лизните ее ладонь, и вы взвоете от яда, пылью осевшего на истонченных веками контурах. Очнитесь, вы оцепенели от немоты и удивления», – кричал я в пустоту живой толпы. «Она одна, остановите, она уходит! Божественная красота уходит». Я охрип от крика и боли, и потом… Потом я умер.
Высоцкий задумчиво перебирает струны, словно вехи, вглядываясь в глубину пустынной залы, заинтриговавшей слух и взоры. Хранитель тактично не мешает, присев у резного стола и кивая.
– Я ждал ее на берегу, в туманных клочьях над рекой я чувствовал движение. На похищенной лодке был кто-то незримый. Мы едва различали прутья кустов и хворост под ногами. Липкая сырость покрывала одежду и листы. Мы молчали, мы не были близки ни в жизни, ни тогда. Тексты новых песен я сразу смущенно свернул трубкой, ткнул ей в ладонь: «Потом, потом, вернись и читай». Я не знал ее имени и сейчас не знаю, я был обескуражен. Костер в облаке не развести. Мы молча вернулись в лодку, сели рядом, спиной прислонившись к рубке. Я не находил слов, разглядывал удивительную форму ноготков: узкие, заостренные лепестками георгинов алых. Случайная одежда не портила. Неловким движением она избавилась от большой клетчатой шали, решив хоть немного подобрать спутавшиеся пряди волос, но что-то мешало. Словно отряхнувшись, она выскользнула из телогрейки, прислонилась к фанерной стене. Нагота плеч, излом запястий, а локоток!.. О, Боже! На прозрачный батист сорочки капала кровь – теплая, живая. Я испугался, не сказал ей, что она сошла с ума, а прохрипел сдавленно: «Знаешь, мне до сих пор больно. Передай им, мне больно! Если все так… Я хотел бы умереть». Я давно не слышал своего голоса – такого рвущегося клокотания в горле. Она не ответила, то есть это случилось как-то иначе. Ее мысль так покойно легла на сердце, что я умолк, более уж не прибегая к словам. Я не помнил такого умиротворения ни в жизни, ни потом. Она вынула забытую иглу от капельницы из вены, куском бинта скрутившегося в косах, я затянул ей руку, не подумав о своих ледяных прикосновениях. Просвечивающее тело ничуть не смущало, нагота имела иной смысл. Только потом, вспоминая страшную встречу, я думал о поздней осени, о снежной каше на воде, поражаясь бесчувственности к холоду. Ну, как же! Живым должно быть холодно.
Читать дальше