Бойцы дивились Велибору. Он не был жесток с подчиненными, он не пытался угодить начальству, при этом он не был ни скромником, ни гордецом. Что вело его вперед? Никто не знал. У него не было друзей, а на войне очень трудно без друзей, пусть и друзей на миг, на час, на день, до тех пор, пока они не останутся лежать в земле, а их место займут другие. А у него их не было. Он мог сутками молчать, не глядя ни на кого. Сидел в одной позе и, казалось, смотрит не перед собой, а внутрь . Ладно бы еще писал что-нибудь, были тут такие, у кого просыпалась бездна талантов и, как это бывает у пожизненно заключенных, они с головой уходили каждый в свое. Кто-то музицировал, пусть и ложкой о миску, кто-то сочинял печальные стихи, изводя тонны ценной для измученных постоянным несварением людей бумаги на свои более чем посредственные опусы, а Велибор просто молчал и все.
Однажды они пролежали двое суток в окопах под прицельным огнем и все это время из воронки сотней метров ближе к противнику раздавались истошные стоны раненой кавалерийской лошади, настолько страшные, что у бывалых бойцов мороз по коже шел. Она никак не могла умереть, по всей видимости осколком ей пропороло брюхо и она свалилась в воронку, где и лежала, терзаемая непередаваемой мукой. Первый день её почти не было слышно за воем и разрывами снарядов, но когда к вечеру орудийный обстрел начал стихать, её почти человеческое стенание зазвучало очень отчетливо. Часам к трем ночи люди были близки к помешательству. Кто-то пытался высунуться и пристрелить её, но, во-первых, воронка была достаточно глубока, чтобы скрыть её от пуль, а во-вторых, любое движение вызывало плотный огонь противника и не то что приблизиться к ней – просто задержаться снаружи означало верную смерть. С рассветом обстрел вновь усилился, а к вечеру она, мучимая жаждой и болью, почти умолкла. Почти. Её тихие жалобные, похожие на детские, вздохи еще больше резали человеческий слух.
Вот тогда это и случилось.
В какой-то момент в секундной паузе между грохотом разрывов снарядов и мучительными стонами животного люди услышали тяжёлое дыхание ползущего к воронке Велибора. Где-то раздался хлопок, шипение и пространство озарилось неровным красным светом от пущенной осветительной ракеты. И тут же шквал огня обрушился на него.
Тогда он встал и побежал вперед.
Что было дальше, никто не знал. С новой силой завыли снаряды и пули, в окопы посыпалась земля, и все вновь съежились в дрожащие клубки.
Потом все стихло.
В абсолютной тишине прозвучал один-единственный выстрел. Кто-то выглянул из окопа, потом еще и еще. Где-то вдали виднелись укрепления противника. Там белыми пятнами маячили лица. Руки сжимали винтовки, но никто не стрелял.
От воронки назад к окопам устало шел Велибор, глядя куда-то вперед, за спины оторопевших солдат.
Лошадь больше не стонала.
А Велибор шагал, не видя ничего, опустив плечи и держа в руке дымящийся пистолет, провожаемый безмолвными глазами с той и другой стороны.
***
Диман свернул с Проспекта Мира и начал заворачивать под мост, потом, чуть не доехав, взял вправо и остановился у придорожных деревьев. Сквозь ветви было видно, как отходит электричка от платформы «Северянин».
Он обогнул покалеченный передок своего авто, открыл заднюю дверь и подцепил бомжа за шиворот с целью вытащить его в близлежащие кусты. Тот был жив и хрипло дышал, роняя тягучие ниточки слюны на резиновый коврик.
– Фу, мерзота, всю машину обгадил…
И вдруг бомж перехватил руку и сжал его кисть. Диман физически ощутил, как трещит лучезапястная кость. От боли, а еще больше – от удивления, трехмиллиметровые волосы Димана встали дыбом, а потом он увидел глаза бомжа.
Противная волна щекотно прокатилась из-за ушей к самому копчику, и Димана захлестнул необъяснимый первобытный страх.
Тяжелый взгляд, казалось, пробил его черепную коробку и раскаленным буром вошел в его мозг.
– Да, ты что-то еще соображаешь.
Голос незнакомца был тих, но властен, и Диман ощутил младенческую беспомощность, ноги его подогнулись, и он плюхнулся на асфальт рядом с открытой дверью.
Железная хватка страшно сжимала его руку, он почувствовал себя кроликом перед удавом. Только бы вырваться… Да только страшно не то что сопротивляться – пошевелиться.
В довершение всего Диман понял, что не может выдавить из себя ни звука. Язык присох к гортани, а голова кружилась.
– А теперь слушай. Да не трясись ты так, доедешь до своего Петровича.
Читать дальше