Впрочем, многое той весной предшествовало: бессонные ночи, бесконечный кофе, бестолковые такси и сутолока, сутолока: ночные вздохи, тонкая полоска света из-под двери, плач разбуженного Дениски – ему тогда было годика два, – шаркающие шаги по коридору, какая-то ссора на кухне, звон бьющегося стекла, удар входной двери и грохот башмаков по парадной лестнице – где они все теперь, авторы этих далеких звуков? Остается только время, чистое время и одиночество как форма борьбы с ним, странной борьбы, в которой нет ни победителей, ни побежденных… Два года назад умерла бабка, все писала ему из деревни: «Внучек мой Венечка давно ни палучала ат тибя писем…» Зимними вечерами, где-то в заснеженной глуши заброшенного полустанка, где стоят в угрюмых хвойных тупиках вагоны, груженные лесом, где когда-то пьяный лесник отрубил себе топором срамной уд, где до сих пор стреляют полудиких собак и обдирают их на шапки, где кабаны роют картошку осенними ночами, разбивая копытами подгнившие прясла, а медведь сиплым рыком заставляет обмирать забредших в малину старух, горбатых, сухоруких, переживших все времена, все поезда, все власти…
Картинка была у Питирима «Я в мире»: длинный бездонный коридор, и на обе стороны дверные косяки и проемы, и в них какой-то кошмар, какие-то вурдалаки, челюсти, зубы, глаза, морды, и среди всего этого мрака ползет по струне коридора очень подробно, как в зоологическом атласе, выписанный тончайшей кисточкой клоп. «Вот, господин директор!» – «Ну и что?» Вот так и Питирим: жил, писал картинки, учился в университете, защищал диплом, читал по частным квартирам какие-то странные полусумасшедшие лекции о происхождении диктатур, из которых следовало, что в стране наступают смутные времена, когда к власти может прийти любой человек, если только он будет опираться на численно ничтожную, но твердую военную организацию… И ведь нашел организацию, какой-то пиратский клубик при жилконторе здесь, при том самом, где Зыбин работал кровельщиком до того, как сошел с ума, – ну и что? Где он теперь, Питирим? На Волковском. Утонул на съемках вместе с фрегатом, все выплыли, кроме него.
Вот на стене пылится гипсовая маска еще с тех времен – «Шива гневающийся». И картинки в комнате от Питирима: «О праве судить» – торс на птичьей ноге, с пауком вместо головы мощной рукой направляет на зрителя меч, истекающий кровью; «Не выдержал» – огромный топор в истерзанном щипчиками теле, лежащем на дощатом столе, и палач в глухом остроконечном колпаке, бессильно припавший к дверному косяку, а там в проеме… Любаша держит папиросу в длинных сильных пальцах с плоскими ногтями – профессиональная машинистка, – а вокруг лица, руки, ноги, какие-то другие части тел, словно разбитых на мелкие осколки прозрачными плоскостями многогранной призмы, слушай, говорит, что мне делать? – А я знаю? И почему вы все спрашиваете об этом у меня? Чтобы я опять звонил этому студенту, этому Вадику: тут, понимаешь, такое дело… А он даже и не дослушивает, он и так уже знает, какое это дело, и знает, что за это дело ему очень даже порядочно может влететь и что в уголовном кодексе у нас есть статья, где довольно ясно сказано, что бывает за это дело… – Но как же тогда? Что тогда?.. А ничего, говорю, не будет студента, и он уже не студент давно, а ординатор, и я звонил ему месяц назад, и жена его сказала, что Вадик после какой-то защиты пришел домой, лег в горячую ванну и умер от разрыва сердца…
– Сердце разорвалось? – Да, а вроде был такой спокойный, сам ставил на плиту инструменты кипятить, всё в перчатках, тихо, с папиросой в зубах, уходил в комнату, а мы сидели здесь на кухне, и всё представляли, как это всё там происходит, и пили портвейн, а потом вдруг из комнаты доходил короткий вскрик, но к тому времени мы здесь уже были пьяные. И Вадик проходил по коридору в ванную, стягивая с кистей резиновые перчатки, и вдруг раз, лег в ванну и всё – сердце разорвалось… – Но он уезжает, говорит Любаша, совсем уезжает, ему даже рукопись вернули из издательства, а у меня уже никого не будет, просто другого такого нет… – Такого, говорю, не такого: какая разница тебе-то? – А, так я уже такая, что мне и разницы никакой, да, ты так думаешь? – А что мне думать, говорю, я смотрю и вижу… – Сволочи, сволочи… Отбросила папиросу, упала на стол, плачет.
«Что же я ей тогда сказал? – думает Зыбин. – Сказал: вот ты была, ну как бы это помягче – шалава, девка?.. Девочка типа… А теперь ты будешь мать. Понимаешь?»
И вот так каждое утро что-то вспоминается… Всё какие-то комнаты, где в креслах и на полу, подстелив одежду, спят какие-то люди, и он переступает через них, на ощупь находит в шкафу тонкий синтетический спальник, стелет его где-то под столом и вползает, как личинка ручейника, лежит, курит, тело знобит, он стряхивает пепел в консервную банку, и в изголовье цокает будильник, поставленный на семь…
Читать дальше