Звонили из Института Именования и потребовали заплатить необходимую комиссию за имя. Естественно я возмутился! Платить за то, чего мне так и не дали. То есть дали, но я этого не ощущаю. Они сказали, что ничего не знают и на добрых пятнадцать минут заставили меня занять рабочий телефон. За мной быстро собралась очередь, и ещё быстрее в ней образовался флюс недовольных. Наконец мне ответили и признали, что не могут отыскать моего имени: искали по месту жительства, работы и тому подобного. Но всё равно настояли об уплате, ведь оно за мной числится, значит нужно платить. Далее спорить нет смысла. Если не оплачу, то меня лишат имени. Утрата не так велика, так как отбирать, собственно, нечего, но тогда меня уволят, так как человек безымянный не может работать, иметь квартиру, жить. Спрашивал совета у Байне – заместителя начальника. Он сказал, что снова попробует отыскать моё дело, но всё же советовал, не смотря ни на что, оплатить требуемое, пока не добавили штрафные. Как всегда начальник Гехен не смог принять. Завтра пойду платить.
Мне приснилась очередь. Я стоял в ней совершенно один, но однозначно знал, что обязан отстоять, а не простой пойти туда, куда мне нужно. Но я не знаю куда стою. Просто стою в пустой очереди и жду, когда меня позовут. Правда, ни кто, ни когда меня позовут – неизвестно. Коридор, в котором я стоял, казался очень знакомым, будто уже бывал в нём, да и общее ощущение ожидания не казалось необычным. Сам факт стояния в пустоте очереди ощущался как нечто уже неоднократно переживаемое, даже банальное.
В какой-то момент я понял, что мне следует входить. Я пошел по коридору к тёмно-зелёной двери и отпёр её. Там стояла статуя Пана. Она смотрела на меня и медленно пританцовывала, всё ускоряясь. Мёртвенное зарево его движения и какая-то белокурость всматривания – именно так это ощущалась – вызвали во мне столь сильный страх, что я попросту замер. А Пан, не отрывая от пустоты перед ним взгляда, танцевал. Похоже, что он не замечал меня, но я даже не мог себе представить, что будет, если заметит. Он кружил на одном месте. Его движения пугали. Его танец был танцем ужаса: слишком хаотичный, асинхронный, будто он делает это с непреодолимым удовольствием мучительного блаженства. Не как человек, но и не как кукла. Вдруг меня тронули за плёчо. Это была «Марта». Она сказала, что я не туда зашел и нам следует спешить, и что мне очень повезло, что меня не заметили.
После мы стояли с ней в обнимку на крыше и она показывала мне на далёкое окно чердака, говоря, что это её дом. Я ощущал неприличное умиление от прикосновений к ней. Тепло смутных-спутанных чувств казались более чистыми, чем отчётливое и явное чувство, скажем, той же влюбленности наяву. Это ребяческое чувство смущения и порочности, которое охватывает тебя по пробуждению, не покидает меня до сих пор, стоит только вспомнить миги крыш. Я чувствовал себя ребёнком, который впервые увидел нагую. Волнение волосами осыпалось, обнажая чистую невинность мальчика стоящего перед женщиной готовой научить того любить. И она учит. Ползание и барахтанье в соке реального тела не сравнятся с этими невинными кувырками младенческой похоти во сне, когда нет ни тел, ни слов, лишь ослепляющий блеск бледного Солнца, побеждённого явью плоти.
Но потом всё куда-то пропало. Я очутился в каком-то доме-храме-соборе. Громыхающие створки дверей, эхом раздавались по заброшенным комнатам, о которых я мог лишь догадываться, но я чувствовал. Из арок стен на меня глядели скрытые в бетонных балахонах великаны. Я видел только их длинные тонкие пальцы с толстыми зубцами суставов. Они молились. Мне так думалось. Они облокачивались на выступы арок и медленно, в такте танца лёгких вздохов, раскачивались. Едва заметное движение тряпок, свисающих с огромных плеч, и голов выдавало это. Мне не было страшно. Среди них мне было как-то хорошо, спокойно. Будто я дома, среди обломков храма, в пыли и прахе прошлых молитв, которые мне никогда не расслышать, но я дома.
Встретил Фалорена. Очень давно с ним не виделся. И не зря. Он вновь принялся доказывать, что я неправильно живу, что жить нужно так, как он. А что он? Он так испортился. Ходит такой себе важный, будто знает, что делает и для чего, и зачем. Единственное, что может, так выдувать мыльные пузыри, да лопать их, чтобы казалось, что он, всё-таки, знает, и что это и не пузыри вовсе, но вон то – самое важное в жизнях. Да и пускай, если бы не кичился, не выставлял грудь без орденов, да не вывешивал несуществующие их на свою гарибальдику. И не дурак ведь вовсе, а выходит, что совсем идиот, но не дурак. Ум у него есть. Он стал поклонником какого-то движения, о котором я никогда и не слышал. Дескать, если дашь им «шекель», то поднимешься и будет лучше, и другим будет лучше. Да вот он там уже пять лет, а лучше не стало. Мы столько и не виделись. А ведь некогда он был прекрасным офтальмологом.
Читать дальше