От утреннего завтрака он отказался, хотя близился полдень, да и Валентина с завтраком переборщила, в смысле – никогда так много не ел, разве что – за целый день. Рассчитывая, что в выходной день застанет председателя поссовета Барчука дома, к нему и направился, уважив перед этим хозяйку: вместе, и не торопясь, попили липового чая.
Контора артели – по пути, но зайти к Михаилу – отнять на себя время, которое приятель и навёрстывал, отказав себе в законном отдыхе. Николаевич прошёл мимо, предугадывая на коротком шагу, зачем он понадобился Владлену Валентиновичу. Мужик страдает от чего-то, причём страдания нескончаемые – вряд ли, показалось. Многолетние, значит, и не о неприятностях на работе, скорее, будет с ним говорить. Только Николаевич ошибся…
…После этических формальностей встречи по договорённости председатель, живой колобок невысказанных чувств с глубокими залысинами, застёгнутый на все пуговки пижамы, усадил напротив себя Николаевича в одной из комнат опрятного внутри и снаружи дома. И не дав тому время хотя бы покрутить головой, из чистого любопытства, заговорил о Шамане и его кодле. А пересказав ход внеочередной сессии – кашель от выкуренной сигареты (Николаевич предложил свои, «LD») был лишь жутким поначалу. Долго молчал после, нервно и в то же время тревожно мерцая небесного цвета глазами. И, действительно – не показалось: живой колобок кричащих неразделённой болью чувств, очень страдал. Больше чувствуя это, Николаевич не торопил рассказчика, ни видом, ни словом – уважительно и вежливо молчал. В нём жила та же боль, готовая в любой момент заплакать или закричать, или даже заорать рыданиями от беспомощности, да его боль, теперь – от безысходности. А то, что он услышал дальше, прикрыло рот его душе ошеломляющим удивлением: краевого депутата Киру Львовну Верщагину не нашли до сих пор; нашли лишь «Волгу», на которой она выехала из Кедр – в девяти километрах от посёлка.
– Продолжаем искать, надеемся…
Барчук, жестом попросив ещё одну сигарету, продолжил:
– …Вот я и прошу вас, журналиста, помочь нам …понять, с чем, а может – с кем, даже так, мы имеем дело. В помощь капитану Волошину, на поиски Верещагиной – это тот капитан, что перебрал у Михаила Дмитриевича в день вашего приезда, – прислали опергруппу. Волошин её из под земли… – Испугавшись своих слов, председатель прикусил себе язык, заодно, дотянувшись до стола, постучал по тёмной полированной поверхности. – …Ах, извините: я ведь вам ещё не сообщил – Шаман и его наказал: капитана, а тот – сам бывший «опер», и его упрямство и бойцовская хватка, в хорошем смысле, отмечены правительством…
– Тоже ладонь ему прокусил? – сразу же приступил к уточнению деталей Николаевич.
– Да, ладонь.
Барчук тут же и пересказал, со слов Волошина, его историю «разборки» с Шаманом (к тому же она подтверждалась, пусть и косвенно, видавшими капитана и на подходе к утёсу, и на самом утёсе, в тот день кедрачами). А став рассказывать о переговорах с Шаманом на противоположном от посёлка берегу, голос его непонятно слабел. И что-то ещё было в его дрожащем дыхании помимо испытанного им тогда страха. Что не ускользнуло и в этот раз от наблюдательного Николаевича.
– …Я не хочу, чтобы его убили, не хочу, даже не зная – почему, – скорее пожаловался Владлен Валентинович, из колобка невысказанных чувств, буквально на глазах переродившись в маленько и толстенького живого человечка с плачущими из сердца словами. – Не хочу! Не хочу! Не хочу! – повторил уже не жалуясь, а возражая и грозясь, в том числе и Николаевичу, хотя тот всего лишь его слушал.
– …Он назвал себя, парень этот, душа…
В этот момент двери в зал приоткрылись, а распахнулись двумя половинками, протяжно скрипнув, от наезда колёс инвалидной коляски – сероглазый юноша, 15—17 лет, кудрявый, но по-современному с коротко остриженными светлыми волосами от затылка, подъехал к Николаевичу. Поздоровавшись узнаваемым – Барчука – голосом, он так и не решился подать незнакомцу свою руку, да тот подал ему свою. Эту довольную, и собой в первую очередь – что тоже мужчина, а отсюда и крепкое рукопожатие от взрослого, – улыбку милого в печали паренька Николаевич, прочувствовав в себе из собственной юности, отдал ему со своего в миг изменившегося до неузнаваемости лица. На нём всё провалилось в глубинную память скорби о Станислафе, и лишь по-прежнему отеческий любящий взор искренне радовался так внезапно …подъехавшей к нему жизни. Пусть чужой, пусть в теле на инвалидной коляске, пусть в несчастье, которое эту жизнь к ней приковало, но – жизнь!..
Читать дальше